Вечером Соловьев отправил неожиданную командировочную на своей машине на станцию. Сидела Матрена рядом с шофером, глядела на дорогу, на лес, на тучную зелень хлебов, но ничего этого будто не видела.
Перед глазами старой неугомонной женщины как бы сверкали широкие озера, где белыми и пестрыми облаками виделись бесчисленные птицы…
А по берегам озер высились новые фермы, где вольготно подрастали и неслись сотни тысяч ее кудахчущих питомиц…
Матрена словно видела сон, который должен чудотворно сбыться. Вернее, рукотворно…
Ивановна
Анна Ивановна вышла на крыльцо. И, словно припоминая что-то, остановилась, схватилась за перильце…. В ее годы это бывает. А разволновалась она из-за Даши, дочки.
На лице у Ивановны избыток морщин: и глубоких, и, как ниточки, тоненьких. А на руках – иному мужику такие бы! – еще более зарубок и плетений. Под их узорами – темные жилы, что корни разросшиеся.
Оглядела Ивановна двор, всё припоминая, зачем вышла. Бросила взгляд на совхозные сады. Всю даль яблоневые деревья заполонили. А у самого края, где спустилось к земле темно-синее небо, там, в узком просвете, уже огнилась ранняя зорька.
Поросенка накормила, куры еще на насесте, печь истопила, три дубка и березку молодую в палисаднике полила. Что ж еще-то?..
Вернулась в дом. Даша тоже собралась-убралась. Мать поставила на стол сковородку с яичницей, кружку молока, тарелку оладушек. Сама напротив села и глаз с дочки не сводит, словно в последний раз видит. А дочка у Ивановны… Одним словом сказать – красота полевая. Во что ни наряди такую, хоть по-деревенски, хоть по журналам, все одно: глянешь – и небесные глубины вспомнишь, и ковыли степные, и рассветы весенние… Даша закончила школу с медалью и… вот уже второй год в доярках. В передовых, правда. Могла бы в институт, словно в ворота распахнутые, пройти, а у нее свое на уме. А что – не говорит.
– Да ты не спеши, успеешь… Всё у тебя вперегонки… – качала головой Ивановна, видя, как торопится дочка, уминая оладьи.
– В тебя, наверно, уродилась? – улыбнулась Даша. – Сама-то не по сибирским ли часам поднялась?
– На сердце неспокойно, болит оно, Дашенька…
– Да о чем болит-то? – удивилась девушка. И глядит не мигая. Привычку взяла – обязательно пересилить взглядом. И так вот в самую душу буравит…
– Родишь одного-двух, сама тогда узнаешь, о чем у матерей сердце болит…
Даша вытерла тонкие, красней красной смородины губы и к зеркалу. Повернулась, развернулась – со всех сторон хороша. Глянула на мать, притихшую, вытирающую глаза концом платка…
– Да ты чего это, мам?
– Что чую, о том и реву!.. Вот расспросят тебя обо всем, разузнают, какая ты есть, и пошлют на край света, как и старших…
– А я скажу, что у меня мама плаксивая, драгоценная, и я от нее ни на шаг!..
– Да не боюсь я… – отмахнулась мать. – Сама не знаю, чего разненастилась… Отца вспомнила. Хоть бы одним глазком увидал, какая ты стала! Н у, поезжай… День-то теперь на сто верст растянется…
– А ты не думай, – беззаботно посоветовала Даша.
– Его, сердце-то, не запрешь в сундук. А может, с тобой мне поехать? – И вроде тучка с лица ушла…
– Мама, гениально!.. Поедем!..
– Посижу в садике против райкома… И первая узнаю, что тебя приняли.
– Тогда уж и словечко за меня на бюро замолви! – шутила девушка.
– А ты не смейся! Иван Никитич, секретарь-то, не первый год меня знает. Сколько досаждала ему о болячках совхозных! А он вникал, не забывал…
– Позвоню по телефону, и тебе всё конторские расскажут, – пообещала Даша. Нежданно обняла маманю, чмокнула в щеку и – птицей с крыльца.
Еще больше у Ивановны тумана в глазах, аж досадовать начала, что так расстроилась. С чего бы? Взялась мытый-перемытый чугунок тереть. Опомнилась, за водой пошла. С полдороги вернулась: жбан-то до краев. А вот кур забыла накормить. Потом уж вспомнила, когда машина пылила далеко за поселком…
В кузове полно девушек, женщин. На прополку свеклы ехали. Молодые песни завели. На всю степь голоса. Что по радио или в клубе подхватят – в пути разучивают. А Ивановне не до концертов. Завернулась жизнь с самого начала, от самых царских времен. И как вот в кино, то оборвется лента, то снова скачут годы…
В дальней дали, в самой мгле, завиделся ей отец. Среди сельчан малышком считался. То ли харчей не хватало вырасти, то ли работой надорвался. Сколько помнит Ивановна, всегда отец вроде бы один пиджачок донашивал, латками заляпанный. Зато часы имел с медным цепком. Когда впервые явился с ними, всё показывал заднюю крышку:
– Глядите!.. Павел Буре!.. Поставщик двора его императорского величества! А что значить такая фирма?.. Значить, у царя такие часы, как и у меня… Во как!..
Слух о царских часах мигом разлетелся по селу. И вскоре к отцу пришли напуганные староста с урядником.
– Покажи-ка царские!
Отец и им похвалился. Урядник по слогам прочитал, вытер со лба холодный пот:
– Боле никому не кажи! Иначе – каторга…
Отец изрядно струхнул и носил «Буре» уже в потайном карманчике.