Совершенное одиночество осудило ее, по-видимому, на привычки старого холостяка, и ее мужской уклад придавал таинственную остроту ее суровости. Не знаю, в каком жалком кафе и как скудно она позавтракала. Я последовал за ней в читальню и долго следил за тем, как ее быстрые глаза, некогда выжженные слезами, искали в газетах каких-то известий, имевших для нее важный и личный интерес.
Наконец, после полудня, под чарующим осенним небом, откуда толпами нисходят к нам сожаления и воспоминания, она уселась в саду в уголке, чтобы вдали от толпы послушать один из тех концертов, которыми полковые оркестры угощают даром население Парижа.
Это был, конечно, небольшой кутеж для старой невинной (или старой очистившейся) души, вполне заслуженное утешение после одного из тех тяжелых дней без друга, без беседы, без радости и без участия, дней, падающих на нее по воле Бога, быть может, уже много лет, по триста шестидесяти пяти раз в год.
А вот еще другая:
Я никогда не могу удержаться, чтобы не кинуть если не полного симпатии, то по крайней мере любопытного взгляда на толпу парий, теснящихся у ограды общественного сада, где даются концерты. Оркестр бросает сквозь ночь песни ликования, торжества или наслаждения. Шлейфы длинных платьев влачатся, играя переливами, взгляды перекрещиваются, праздные гуляки, уставшие от безделья, покачиваются с ноги на ногу, делая вид, что с беспечной небрежностью, отведывают музыку. Здесь нет ничего, что не было бы богато и счастливо; здесь нет ничего, что не вдыхало и не внушало бы беззаботности и радости беспечной жизни; ничего, кроме вида этой толпы, напирающей на наружную ограду, ловящей доносимые ветром обрывки даровой музыки и глазеющей на искрящуюся внутри огненную печь.
Всегда интересно наблюдать отражение радости богатого в зрачках бедняка. Но в тот день я заметил среди всего этого люда, одетого в блузы и в ситец, одно существо, благородство которого было ярким контрастом с окружающей пошлостью. Это была высокая, величественная женщина, и столько благородства было во всей ее осанке, что я не мог припомнить, встречал ли я подобную ей в собраниях аристократических красавиц прошлого. Дыхание надменной добродетели веяло от всей ее личности. Ее лицо, печальное и худое, вполне гармонировало с глубоким трауром ее одежды. Как и чернь, с которой она смешалась и которой не замечала, она также смотрела глубоким взором на горящий огнями мир и слушала, склонив немного голову.
Странное видение! «Такая бедность, – сказал я себе, – если только я здесь имею дело с бедностью, конечно, несовместима с гнусной скаредностью; порукою тому благородство ее лица. Но почему же она остается добровольно в этой среде, где она выделяется таким ярким пятном?» Но, проходя из любопытства мимо нее, я, кажется, угадал причину. Высокая вдова держала за руку ребенка, одетого, как и она, во все черное; как ни скромна была входная плата, но ее, быть может, хватило бы на удовлетворение какой-нибудь потребности маленького создания или, лучше того, на какую-нибудь его прихоть, на игрушку.
И вот она, верно, вернулась пешком, размышляя и мечтая, одинокая, всегда одинокая; ведь ребенок шумлив, эгоистичен, не кроток и не терпелив; и он даже не может, как настоящее животное, как собака и кошка, быть поверенным ее одиноких страданий.
XIV
Старый паяц
Всегда расстилался, разливался, шумно веселился праздничный люд. Был один из тех праздников, на которые задолго возлагают свои надежды паяцы, фокусники, содержатели зверинцев и бродячие торговцы, рассчитывая вознаградить себя за глухое время года.
В такие дни, мне кажется, народ забывает все, и страдания и труд; он становится похож на ребенка; для детей – это день отпуска, это отсрочка на двадцать четыре часа ужасов школы. Для взрослых – перемирие с недобрыми силами жизни, временный отдых среди всеобщего напряжения борьбы.
Даже светскому человеку и человеку умственного труда нелегко удается избежать заразы народного ликования. Они, сами того не желая, поглощают свою долю этой общей атмосферы беспечности. Что касается меня, я никогда не упускаю случая произвести обзор всех балаганов, гордо красующихся в эти праздничные дни.
А между ними шло поистине грозное соревнование; писк, рев и вой оглашали воздух. Это была какая-то смесь криков, ударов, грохота меди и взрывов ракет. Скоморохи и шуты кривили свои загорелые лица, огрубевшие на ветру, дожде и солнце; с апломбом уверенных в своем успехе комедиантов они кидали в толпу остроты и шутки, не уступавшие Мольеру основательностью и тяжеловесностью своего юмора. Атлеты без лба и черепа, как у орангутангов, гордые огромностью своего сложения, величественно расхаживали в трико, выстиранном накануне ради этого случая. Танцовщицы, прелестные, как феи или как принцессы, скакали и прыгали в огнях фонарей, зажигавших искрами их юбки.