У нее был ровный загар почти на всем теле, когда она сняла трусы, стало видно, что попа лишь слегка светлее, и от этого – как глупо – я вдруг почувствовал грусть и ревность. Когда я впервые это заметил, она мне сказала, что ходит одна или с Мартиной Брошар купаться в безлюдное место на берегу реки. Но я-то знаю, если вы думаете, что в деревне, как наша, есть такое безлюдное место, то, наверное, вы здесь не живете.
Я смотрел, как она моется. Она часто мылась по два раза в день, словно отработала смену на шахте. Мылилась, терла себя губкой, снова намыливалась и так тщательно, что в этом было что-то патологическое. В тот вечер я еще ей сказал:
– Ты когда-нибудь протрешь себе кожу до дыр.
Она ответила:
– А не пойти бы тебе спать? Ненавижу, когда на меня смотрят, пока я моюсь.
Я проверил, лежит ли рядом с ней махровое полотенце, взял со стула ее сумку, билеты на автобус и начал подниматься. Я был еще на третьей ступеньке, когда она сказала:
– Не будь идиотом. Положи на место мою сумку.
Голос у нее был спокойный, слегка грустный, такой, когда она забывает говорить с акцентом. Я спросил:
– Почему? Боишься, что я там что-то найду? Ты ведь читала мои письма.
Она повернулась ко мне спиной в своей ванне. Только повела плечом и все. Ничего не ответила. Я продолжал подниматься.
Двери в комнаты братьев были закрыты, но у Бу-Бу в глубине коридора очень тихо играла музыка. Когда он делает домашние задания по математике, то всегда слушает Вагнера, а на каникулах – «Рок-Фоли»[71]
и «Путешествия в будущее». Однажды он мне дал почитать одну из своих книг. Какой-то человек постоянно уменьшался в размерах и в конце концов стал добычей не то кошки, не то паука. Просто жуть. В тот вечер, не могу объяснить почему, но я чувствовал себя примерно так же.В нашей комнате я снова взглянул на автобусные билеты в Динь, потом вытряхнул на кровать содержимое ее белой сумки. Отложил в сторону всякие женские вещицы: тюбик губной помады, расческу, коробочку для накладных ресниц, пузырек с лаком для ногтей, бумажные носовые платки, маленький несессер с иголками и вдетыми в них нитками и даже зубную щетку с пробником зубной пасты. Она всегда таскает с собой зубную щетку. Маниакально. Я также отложил в сторону деньги: чуть меньше трехсот франков. Она не была транжиркой, никогда ничего не просила, разве что на парикмахера или на какие-то мелочи. Остались только сложенный вчетверо листок бумаги, ее зажигалка «Дюпон», ментоловые сигареты, обручальное кольцо, ее детское фото размером с паспортное, на обороте которого синими, уже выцветшими чернилами кто-то написал: «Милая-премилая». Я подумал, что, наверное, это отец или мать. Скорее, отец, у женщин другой почерк.
Я развернул листок бумаги. Он был вырван из рекламного блокнота фирмы «Тоталь», который я принес из мастерской и положил в нижний ящик буфета.
Две строчки, написанные очень старательно и с таким количеством орфографических ошибок, что можно подумать, она сделала их нарочно. Она написала:
«Ну, кретин, чего ты добился, порывшись в моей сумке?»
Я не засмеялся, мне это смешным не показалось. Наоборот. Я представил себе, как она сидит за кухонном столом, пока я ходил за ванной. Только в этот момент она оставалась одна. Если она уже тогда поняла, что я буду рыться у нее в сумке, то могла вытащить оттуда все подозрительное. Либо она не хранила при себе то, что от меня скрывала, либо эта записка была написана раньше и лежала наготове у нее в сумке, но, как бы то ни было, это означало, что она мне не доверяет. А не доверяют, когда чего-то боятся. Или она хотела заставить меня волноваться, хотела пощекотать мне нервы, но зачем?
Я положил ее вещи обратно в сумку и лег. Она вошла в комнату голая, с лица смыта вся косметика, я даже не слышал, как она поднималась по лестнице. Она вывесила полотенце в открытое окно, сверху положила трусики и улеглась рядом со мной. Мы долго лежали бок о бок и молчали. Потом она протянула руку и выключила лампу. Сказала мне в темноте:
– Щека до сих пор горит, так сильно ты меня ударил.
Я не ответил. Она сказала:
– Если бы кто-то решил вот так меня ударить, ты бы защитил?
Я не ответил. Через минуту она вздохнула. По-настоящему вздохнула. И сказала:
– Я уверена, что ты бы меня защитил, иначе это означало бы, что ты меня не любишь.
Она поискал мою руку, положила ее себе между бедрами, чтобы поднять настроение. А потом заснула.
На следующий день на работе у меня без конца все валилось из рук. Если Генрих Четвертый и заметил, то не сказал ни слова. Я всякий раз начинал то, что забыл сделать, или исправлял то, что испортил, но в голове была одна Эль, я постоянно думал: что же такое она могла от меня скрывать.
К середине дня я не выдержал, все бросил, сел в малолитражку и махнул домой. Ее не было. Коньята сказала:
– Наверняка пошла загорать. Имеет же она право немного развеяться.