Он как сестрицу вспомнил, так у меня сразу слезы из глаз, а он меня по спине хлопает да разговор скорее переводит: «Ну, будет, будет, давай-ка вон, зайцев возьмем, я третьего дня настрелял, пошли».
Во дворе стоял морозильный ящик, сложенный из снега со льдом, куда он складывал завернутых в тряпицу потрошенных уже зверьков.
Перед уходом мы немца раненого определили на чердак, на тот случай, если к деду вдруг партизаны заявятся, да велели сидеть тихо.
Потом он там и прижился, на чердаке-то.
Когда мы выходили, дед свистнул дворовой Куле, чтобы она с нами пошла, и сказал: «Не годится вам совсем без пса оставаться, отдам вам ее».
По дороге, пока мы заметали немцевы кровавые следы хвойными ветками, дед мне говорил:
«Что живой он, никому чтоб не говорила, ни мамке, ни сестрам, ни к чему это: коли они меньше знают, то и целее будут».
Думал он и о себе, и о нас, потому что если прознают, что мы фашиста спрятали, беда будет всем.
Сестры нам с дедом так обрадовались, что выбежали встречать все из дома, даже маленькая Машенька, они уж думали, что меня убили. Варька-дурочка автоматом размахивает. Куля от такой радости всех облаяла да в снегу изваляла.
Дед у Варьки автомат отобрал, всех обнял.
Мама, согнувшись, вышла в сени. А я все ждала по привычке, что вот-вот и Галка выйдет, искала ее глазами, не сразу вспомнила, что она уже никогда и никуда не выйдет.
Дед Мирон нам очень тогда помог, со всем быстро управились, долго только могилу для Галки рыли — земля-то мерзлая, поди поскреби ее.
Посмотрел дед мамину рану, сказал, что пуля навылет, ничего важного не задела, мазью какой-то травяной пахучей помазал, тряпками чистыми замотал, велел не работать пока, а лежать, чтобы заживало быстрей.
Уходил он уже в сумерках, забрал у нас автомат, оставил ружье и много патронов, Кулю приструнил, которая хотела с ним идти, определили ее в Гаеву будку.
«Спасибо тебе, дед», — я его за калитку провожала. «Я покойника через день заберу, схороню в лесу, чтоб не тут, не у вас, — дед похлопал меня по плечу, — мамка пусть пока полежит, делать ей ничего не давай, а то рана откроется и хуже станет. Ну и помалкивай…» — он на меня посмотрел.
Я кивнула — девчонки длинного немца не видели, окромя Галки, а мама думала, что я его убила, так что про него никто и не спрашивал.
Обняла я деда крепко, вдохнула вкусный запах, он никогда не курил, как многие другие мужики, и от него всегда пахло чем-то теплым и родным: лесом, зверьем, смоляным духом поленьев и сухой травой. Хороший запах, «свой».
Бабуля замолчала, подливая себе и мне чай в чашки, посмотрела в окно, за которым уже давно стемнело.
— И что было дальше? — спросила я.
Бабушка пожала плечами:
— Я деду Мирону, как и всегда, носила молоко, хлеб, яйца, иногда кур. Мама поправлялась быстро, и немец тоже поправлялся быстро — это дед мне рассказывал, я его самого только раз видела с того времени: он так на чердаке и жил, а я забегала ненадолго.
Раз пришла я к деду как обычно с бидоном молока, с корзинкой яиц, а он уже в снегоступах на дворе стоит.
«Хорошо, — говорит, — ты, Анька, пришла, вовремя, ко мне мужики приходили (партизаны), чуть немца нашего не усекли, едва отвадил, а сейчас я для них на охоту, а потом еще им подсобить нужно, так что ты тут сама справляйся дня три, — он задумался, — а то и больше».
Я рот разинула, что и сказать, не знаю. А дед только головой мотнул: «Не бойся его, он парень годный, добрый поляк, ничего худого не сотворит, а если что — так второе ружье в сенях. Я к твоим забегу, скажу, что ты у меня пока побудешь. Про дурное не думай. И лихом не поминай, коли что».
И быстро ушел в сторону леса.
Я постояла пару минут, покумекала да пошла в дом. Там походила, прислушалась, глядя наверх, — тихо, а потом и вовсе про немца забыла, картошки начистила, в чугунок солонины накрошила и вдруг слышу — сверху шаги…
Я выглянула из-за занавески кухонного угла и обомлела: стоит тот немец высоченной сосной посередине хаты, с ножом в одной руке и с чем-то еще (не разобрать) в другой.
Заметил меня и подходит.
Я ему кричу: «Warte! Ich werde schießen!» (Стой, стрелять буду!), хотя ружье в сенях осталось.
Он сделал шаг назад, смотрит на меня — улыбается.
«Будь здорова», — говорит по-русски. Да так забавно выговаривает, что я чуть не рассмеялась. И по-польски: «Wstaję». (Стою.)
«Брось нож», — я ему по-русски и показываю на руку.
Он понял, бросил нож на пол и тут же затараторил по-польски: «To twój dziadek dał mi nóż, wycinałem lalki z drewna. Spójrz. (Нож мне дед дал, я кукол им вырезаю.) Я могу вже немного по-русски. Русский есть на польский. Это тебе», — и ляльку мне протягивает.
Я ближе подошла, взяла у него из рук деревяшку — и правда, маленькая такая куколка, все есть: ручки, ножки.
— Та самая? — спросила я, вспомнив крохотную куколку в шкатулке с формулярами.
— Она, — подтвердила бабушка.
Я ляльку положила в передник, говорю: «Спасибо», а самой смешно: куколку мне вырезал, будто я девочка маленькая. Он так и остался стоять, а я развернулась к печке, чугунок на огонь ставить.