Вчера в больнице Святого Антония, рассказываю я Денни, все было так же, как в том старом фильме про парня и про его портрет, когда парень жил в свое удовольствие, веселился по-всякому и прожил сто лет, но с виду совсем не менялся. Оставался таким же молодым. А вот портрет, наоборот, старел. На нем проступали следы бурной жизни, вечных пьянок-гулянок; и нос у портрета прогнил от сифилиса и триппера.
Все пациентки в больнице Святого Антония — все мурлыкают, прикрыв глаза. Все улыбаются. Все добродетельны и довольны.
Кроме меня. Я — их портрет.
— Поздравь меня, друг, — говорит Денни. — Я уже месяц как «трезвенник». Это все из-за того, что я постоянно сижу в колодках. Месяц, прикинь. Я такого не помню с тринадцати лет.
Мамина соседка по комнате, говорю я ему, миссис Новак, теперь наконец-то довольна — теперь, когда я признался, что это я украл ее изобретение зубной пасты.
Еще одна старая дама счастлива, как попугай — теперь, когда я признался, что это я каждую ночь писаю ей в постель.
Да, сказал я им всем. Это я. Я. Я сжег ваш дом. Я разбомбил вашу деревню. Я депортировал вашу сестру. Я продал вам совершенно негодный автомобиль в 1968-м. Да, это я убил вашу собаку.
Так что давайте забудем о том, что было, и будем жить дальше.
Я им сказал: валите все на меня. Вставляйте мне скопом — я буду мягкой пассивной задницей. Я приму на себя всю вину.
И теперь, когда они все на меня свалили, они все довольны и счастливы. Все улыбаются и мурлыкают. Смеются, глядя в потолок, гладят меня по рукам и говорят мне, что все нормально, что они меня прощают. Они хорошо кушают и прибавляют в весе. Весь этот курятник кудахчет вокруг меня, и эта высокая медсестра — не знаю, как ее зовут, — проходя мимо, говорит мне:
— Да вы у нас мистер Сама Популярность.
Денни шмыгает носом.
— Платок надо? — говорю я.
Самое неприятное, что на маму все это не действует. Как бы я ни старался, разыгрывая из себя Гамельнского Крысолова и принимая на себя все грехи мира; сколько бы я ни впитал в себя чужой вины и чужих ошибок, мама все равно не верит, что я — это я, Виктор Манчини. Так что она не выдаст мне свою тайну. Для этого нужно, наверное, что-нибудь вроде зонда для искусственного кормления.
— Воздержание — это само по себе нормально, — говорит Денни, — но когда-нибудь я собираюсь жить так, чтобы делать что-то хорошее, а не просто не делать плохого. Понимаешь?
И что еще хуже, говорю я ему, я уже думаю, как обратить свою новую популярность себе на пользу — в смысле затащить ту высокую медсестру в кладовку и там отпялить ее по-быстрому… или склонить на минет. Она считает тебя заботливым добрым парнем, который проявляет терпение по отношению к безнадежно больным старикам — а это, как говорится, уже полдела. В общем, я уже скоро ее оприходую.
Смотри также: Карен, дипломированная медсестра.
Смотри также: Нанетт, дипломированная медсестра.
Смотри также: Джолина, дипломированная медсестра.
Но с кем бы я ни был, я всегда думаю о другой женщине. Об этой докторше. Пейдж, как ее там. Маршалл.
С кем бы я ни был, кому бы я ни вставлял, мне приходится думать о больших гниющих животных, скажем, о енотах, сбитых машинами на шоссе, как их раздувает от газов, когда они лежат мертвые на дороге под ярким слепящим солнцем. В противном случае я сразу кончу. Вот как она меня возбуждает — эта доктор Маршалл.
Забавно, правда: женщины, которые рядом, — о них ты не думаешь. Зато ты не можешь забыть тех женщин, которых ты потерял или которых еще не имел.
— Просто моя зависимость очень сильная, — говорит Денни, — и я боюсь, что сорвусь без этих колодок. Понимаешь, мне хочется, чтобы моя жизнь заключалась не только в том, чтобы
Другие женщины, говорю я, любые другие — легко представить, как ты их пялишь. В ее спортивной машине, на заднем сиденье. Или когда она наклонится в ванной, чтобы заткнуть ванну затычкой. В любой момент ее жизни. Легко.
Но с доктором Пейдж Маршалл — все по-другому. Ей просто так не впендюришь. Даже в воображении. Она как бы выше всего этого.
Какие-то хищные птицы кружат в вышине. По птичьему времени получается, что сейчас где-то около двух. Порыв ветра хватает полы Денниного сюртука и швыряет их ему на плечи. Я их поправляю.
— Иногда, — говорит Денни и шмыгает носом, — мне даже хочется, чтобы меня побили и наказали. Ну хорошо, пусть нет Бога, но ведь должно же быть что-то, что ты уважаешь. Я не хочу быть центром своей вселенной.
Поскольку Денни будет сидеть в колодках до вечера, мне придется рубить дрова одному. Потом мне еще надо молоть кукурузу. Солить свинину. Перебирать яйца. Разливать по кувшинам готовые сливки. Кормить свиней. Я и не думал, что жизнь в восемнадцатом веке была такой хлопотной. Денни вечно сидит в колодках, и всю работу приходится делать мне. Одному. Я говорю его согбенной спине, что он мог бы — хотя бы — как-нибудь зайти к моей маме и притвориться, что он — это я. Чтобы выслушать ее исповедь.
Денни вздыхает, глядя в землю. С высоты в двести футов хищная птица роняет ему на спину здоровенную плюшку белого помета.
И Денни говорит: