Не опираясь теперь на руку, он неловко клонился вперед и в дальнюю сторону. Он выпрямился обратно, напрягся на ветру в неудобном положении, и их глаза встретились. Она едва сдерживала слезы. Прикусила дрожавшую губу. Чтобы сидеть ровно, он завел левую руку ей за спину, опустил на камень. И тут же с коротким восклицанием обвил ею Сюзан, притянул к себе.
Слезы, поцелуи, страстные и отчаянные слова. Ладони, пальцы? Может быть. Мне нелегко вообразить себе эту сцену с участием бабушки, и трудно судить по ее фотографиям того времени, там на ней страшно много одежды. И тем не менее. Она долго пробыла закупорена.
Но в конце концов высвободилась из сладких и роковых объятий, поднялась, прижав руки к глазам, откуда лило, а потом отбросила мокрые ладони вниз, к земле, жестом предельного горя, жестом Евы у Мазаччо, с которой я уже ее сравнивал, и отошла от него, встала, пытаясь справиться с собой, спиной к нему на тропе.
Какое‑то время он сидел, где она его оставила. Потом поднялся и приблизился, тронул ее за плечо. Она не оборачивалась.
– Не надо, – сказала она.
– Прости меня.
– Ничего.
Ветер подталкивал их, лепил к его спине рубашку, обрисовывал ее ноги под платьем и нижней юбкой. От того места, где она стояла, к зарослям полыни тянулась полоса диких розовых флоксов.
– Я не знаю, что нам делать, – сказала она в сторону от него, пустила по ветру. – Но знаю одно, чего мы не должны делать.
Он ждал.
– Никогда больше.
Фрэнк молчал.
– Никогда больше! – повторила она яростно и повернулась к нему. Ее щеки были мокры, глаза красны, но она стала спокойнее. Вгляделась в его глаза, дотронулась любовно, жалостно до его руки. – Я должна взять детей и уехать как можно скорее. Завтра. Послезавтра самое позднее.
– А мне… – промолвил Фрэнк.
Она наклонила голову и крепко прикусила трепещущую губу; отвернулась и стала смотреть на колеблющуюся полынь.
Когда они возвращались по тропе к дороге, спускавшейся в ущелье, то всякому, кто глядел бы с высокого места, должны были бы показаться очень маленькими. Судя по фотографиям в ее старом альбоме, на ней, вероятно, было одно из тех платьев с небольшим турнюром, несколько лет как вышедших из моды; но чтобы узнать наверняка, мне пришлось бы приложить больше усилий, чем это заслуживает. Я знаю, что подолом платья она мела пыль, что ее шею теснил высокий воротник, что ее руки были покрыты рукавами-буфами, доходившими до запястья. Оголены были только скорбное лицо и кисти рук. Она смотрела прямо перед собой. Одна ладонь, стиснутая в кулак, висела у ее бедра. Другая была крепко – ох, крепко, с судорожными, чувственными пожатиями и конвульсиями – вплетена в ладонь Фрэнка Сарджента.
Так и шли, пока не приблизились к ущелью, перед которым вдруг – ветер заглушал звуки – увидели Оливера и Олли в коляске, они как раз сворачивали с горной дороги.
Выдернула руку, вильнула в сторону, чтобы создать расстояние между ним и собой. Почти без колебаний помахала мужу и сыну и услышала, как прошуршал пиджак Фрэнка, который он перекинул через голову. Оливер придержал мулов, стал ждать. Сюзан шла к нему по тропе под возгласы:
Рукопожатия, хлопки по плечу, бурные изъявления дружбы, радость встречи. Все внешние признаки теплоты. Но Сюзан, забравшись на сиденье коляски, в которую Олли и Фрэнк втиснулись сзади, тряслась на спуске в каньон молча, думая про себя, заметны ли на щеках следы слез, видели ли они, как она выкрутила руку из руки Фрэнка, не наиграна ли приветливость Оливера и обманчиво или нет лицо Олли: свои ли виноватые переживания она в него вкладывает – или лицо показывает то, что он почувствовал, что заподозрил, когда поднял глаза и увидел, как мама и Фрэнк Сарджент идут по тропе вплотную, сплетя пальцы, всем своим видом выражая страдальческую вину.
Часть VIII
Нагорье
Если верить бабушке, ей пришлось смириться с необходимостью расставания; но думаю, оно было делом ее рук. Основываться могу только на ее письмах к Огасте, а в них она аккуратна. Оливера упоминает только самым прозаическим образом, Фрэнка Сарджента не упоминает вовсе. Как вдова, занятая починкой порванной жизни, она была поглощена детьми и собой.