Коснахан отпил глоток вина и с минуту смотрел на вечернюю сцену, чувствуя, как крепнет ощущение родства – с мотоциклистами, велосипедистами, ездоками на мотороллерах, многочисленными туристами, уже не столь многочисленными священниками, огромным количеством американцев в военной форме, бедняками, которым он не в состоянии помочь, больными, за которых он может только молиться, двумя карабинерами, глядящими себе под ноги, словно сосредоточенными на какой-то невидимой мамертинской сцене под землей или размышляющими о бессчетных столпах человеческого страдания, ведь без них, отрешенных от счастья и юмора, улица не существует, даже со шведкой, что возвращается в пансион Борнини и отступает назад, тоже наполовину испуганная, перед грохочущим, проносящимся мимо автобусом… Приезжай, Маттиас, приезжай, Артур… Они приедут каждый в свое время, он с ними увидится. Познакомит их с Розмари, и как они будут рады! И он спросит у Артура, который из двух Хаксли писал, что люди должны искать не различия между собой, а то, что их объединяет, ведь именно об этом разнообразии, об уникальности каждого человека он только что размышлял; впрочем, не важно, оба правы, но кто из них мог бы спросить: умеет ли Розмари смеяться?
Но даже не осознание, что теперь он снова будет работать – хотя отчасти и оно тоже, – наполняло его глубочайшим удовлетворением, и он чувствовал себя счастливым, как… счастливым, как старый волшебник, к которому внезапно вернулись утраченные колдовские способности, и он готов сотворить очередной шедевр!
Эти слова чуть не сорвались с языка. А как только он сообразил, что именно имеет в виду, его охватил чистейший восторг во всей его обновленной нелепой красе, и Коснахан громко рассмеялся.
Боже правый, он и
И кто бы это мог быть? Кто он сам? Кто такой каждый из нас?
В газетах писали, что человека звали Смитерс, могли назвать его и Драмголдом. Даже Коснаханом. И почему-то у них складывалось впечатление, что он такой же заурядный, как весь наш век…
Но человека по-настоящему звали Квейн, и Кваггам, и Квиллиш, и Кволтро, и Илья Дон, который был повешен. И все-таки выжил, потому что был невиновен?
Помпеи
Под грохот грома, в свинцовых полуденных сумерках, прямо у вокзала в Помпеях к ним обратился какой-то синьор:
– Загляните в мой ресторан «Везувий». Других ресторанов тут нет… их разбомбили, – добавил он.
Уже в ресторане, в пустом темном зале, во время грозы, случилось мгновение чистейшего счастья, когда хлынул дождь. «Слава богу, не придется теперь тащиться смотреть на руины», – подумал Родерик. Он наблюдал через окно за голубем в его крошечном, побитом дождями домике, откуда выглядывали только птичьи лапки, а в следующий миг – на расстоянии вытянутой руки – за тем же голубем на подоконнике.
Впрочем, счастье было недолгим. Все испортил хозяин ресторана, который настырно выспрашивал у Родерика, что он будет есть, – тогда как самому Родерику, после блюда с мясными закусками, вполне хватило бы вина и хлеба; кроме того, дождь кончился, и стало ясно, что осмотра треклятых руин ему не избежать.
А он мог бы вечно сидеть со своею женой в полутемном пустом ресторане «Везувий».
Да, здесь, в помпейском ресторане, было чудесно: с одной стороны грохотал поезд, с другой – гром над Везувием, дождь выстукивал влажные слоги своего эпилога, голубь на подоконнике, девушка, стоя под садовой решеткой, что-то пела и мыла посуду в дождевой воде, и Тэнзи была счастлива, хоть и нетерпелива, и ему вообще не хотелось выходить, не хотелось покидать эту дивную сцену. Но вот бутылка vino rosso[128]
почти допита, настроение у него упало, и на миг ему стало почти все равно: уйти или остаться. Впрочем, нет. Он хотел остаться.Эх, если б остался и этот пьянящий сосуд надежды, если бы в бутылке не убывало вино! Если б можно было смотреть на нее до скончания веков как на некий символичный сосуд неизбывного счастья!