Васильевский остров — исходный пункт многих странствий. Из Круглого зала Академии наук прочерчивались направления путей Гмелина, Миллера, Крашенинникова и Палласа. От причала у Морского корпуса родные и близкие провожали в Кронштадт и в закронштадскую безвестную даль Крузенштерна, Головнина, Беллинсгаузена, адмирала Лазарева с секретарём Гончаровым и худенького, бледного Миклуху-Маклая[48]
. В 1922 году тоже здесь, на этой набережной, грузили профессоров на «философский пароход», чтобы не мешали товарищу Шарикову с Иосилевичем строить коммунизм. Сюда же и возвращались (те, кому дано было вернуться). Николай Гумилёв, кстати, сдал коллекцию вещиц, добытых на барахолках Абиссинии, во-он в то здание, в Кунсткамеру. И по сей день там лежат доставленные им весёлые африканские картинки с изображениями святых и крепкая трость из кожи бегемота.А совсем рядом с Кунсткамерой, в Таможенном переулке, молодой археолог Александр Грач осуществил самые первые научные раскопки на территории Ленинграда — Петрограда — Петербурга. Откопал деревянные мостовые петровского времени и всякий мусор: бутылки, подмётки, пуговицы и курительные трубки. Это происходило примерно тогда, когда моя мама собиралась выходить замуж за моего будущего отца — в середине пятидесятых. А потом этот самый Грач отправился копать далеко, в центр Азии, в страну, запрятанную меж хребтами Саянских гор, — в Туву. Там он копал много лет, у него завелись ученики и ученики учеников, которые, кстати, в юные годы кучковались в памятном нам Аничковом дворце, в противоположном от «Дерзания» углу, в кружке археологии. Кое с кем из них я познакомился и подружился и потом поехал к ним в экспедицию, в загадочную страну Туву… Но это отдельная история.
В Кунсткамере, в Институте этнографии, между прочим, защищал диссертацию один тувинский шаман. Да, именно, настоящий шаман, ему в Туве даже присвоили звание «Живое сокровище шаманизма». Монгуш Кенин-Лопсан, так его зовут. Он шаман, доктор наук и член союза писателей. Я с ним пил араку в географическом центре Азии. Это тоже так, к слову.
А в той стороне, куда невский ветер унёс Гумилёва, на противоположном конце нашего пятого трамвайного маршрута, на улице Смольного, стоит могучий, отнюдь не в три окна, дом со множеством запутанных, как на рисунках Эшера, внутренних лестниц и коридоров: бывший Александровский институт мещанских девиц, он же (в не очень давние годы) географический факультет ЛГУ. Вот там, в зале, куда нужно попадать по заковыристым лестницам и кривоколенным коридорам, мы вдруг видим… Кого бы вы думали? Гумилёва Льва, сына убиенного поэта. Это он тот самый мальчонка, что ждёт папу в квартире на улице Преображенской. И он же брат Леночки, которую в блокаду съели крысы. Правда, теперь он коренастый бодрый старик в пиджаке и галстуке, широколицый, с горбатым носом и боевитой прядью седых волос над упрямым лбом. Он оттрубил чёртову дюжину лет по тюрьмам и лагерям, он был на войне — и выжил. Дело происходит в самом начале восьмидесятых.
Он читает лекции на геофаке. Какой-то спецкурс с непонятным названием: «Народоведение». В списке спецкурса всего десятка полтора студентов, но на лекции ходит весь город. Во всяком случае, так мне кажется, когда на подходе к лекционной аудитории я встречаю плотную толпу желающих попасть туда. Мне сказали: «На геофаке читает Гумилёв, тот самый, сын; пойди послушай». И я пришёл. Я как-то протискиваюсь — и из-за плеч и спин вижу вышеописанного старика у доски.
Он неторопливо прохаживается взад и вперёд, делает выпады указкой и произносит речь, полную картавых, грассирующих и прочих дефектных звуков. Кажется, в этом фонетическом хаосе ничего не разобрать. Но внезапно выясняется, что всё произносимое — ясно, доходит до ума, укладывается в сознание.
— Защищать город на стены пошла лишь кучка храбрецов. А остальные, умные, образованные и благородные, предпочли сидеть по домам или на базаре судачить про жену императора…
«Императора» произносит так: «импеатова».
— Храбрецы погибли, а крестоносцы вошли в город и подвергли его страшному разгрому. Сдирали оклады с икон, сбивали золотую смальту мозаик, выламывали даже двери в храмах, чтобы перелить серебряные петли в слитки. И потом хвастались, кто больше награбил добра.
«Нагвабив добва».
— А жителей, которые сидели по домам, кого перебили, кого выгнали вон из города.
«Из гоода». Пауза. Дирижёрский выпад указкой.
— Но простите…
«Пвостите».
— Отчего такое страшное падение пассионарности?
Вопрос задан со сдержанной экспрессией, с какой человек на Аничковом мосту останавливает коня. Невозможно дальше жить, не узнав, отчего в Константинополе случилось это страшное падение и что такое пассионарность.
Протискиваюсь ещё немножко вперёд. Слушающие замерли, кто сидя, кто стоя, как подданные спящей красавицы. Аудитория переполнена, но в ней тишина. Только половицы поскрипывают, голос с бесчисленными дефектами дикции звучит да за окошком постукивают по карнизу неведомые птицы.
О чём он теперь? И вообще?
Старик говорит про время.
Время.