Глаза у меня в темноте закрыты, и я разеваю пьяный рот в широкой улыбке.
Красная
Красная, она красная, и желтое по краям. Базарная площадь круглая, красная, и желтое по краям. Галдят они, гул, но сейчас не так.
Дверь сзади хлопнула. Дверь тяжелая, упадет на меня – прибьет. Бревна все вдоль, выпуклые. Вдо-о-ль, вдо-о-ль – и железом поперек. Тяжелая. Громко хлопнула. Я вздрогнул.
Мамка плачет. Там, за дверью, плачет, я слышал, я знаю. Мне хочется плакать. Мамка моя… Я убью тебя, пес, сейчас достану свой кистень и прибью тебя! Да, сейчас могу забежать обратно и…
Снова хлопает дверь. Он первый бьет меня, промеж лопаток. Я лечу.
– Убирайся отсюда, сукин ты сын! Убирайся отсюда, чтоб глаза мои тебя не видели! Сучий ты выблядок! Только и можешь, что днями напролет спать-храпеть на печи! Работать не хочет, жениться не хочет, науку книжную – и ту бросил! Отцу он, видите ли, перечить надумал!
Вижу, что квас у него в бороде мокротой еще остался. Пахнуло-ударило от него сивухой этой… Он низенький, коренастый. Спину его хорошо знаю, с печи знаю, смотрю глазьями сонными, как с лица выглядит – не хочу помнить, не люблю. Крепкий он, маленький, как пнище в земле, черный – они все тут такие. Я же увалень, высокий, большой, белый, рыхлый, мамка меня такого любит… Я лежу, а сейчас встану, кистень там, сзади, за кушаком. Сейчас, подожди. Я никогда не тороплюсь.
Мне ногой туда, под брюхо, где открылось. Я сразу не могу дышать. Я никогда не тороплюсь. Серая дорожная пыль на мокрое красное лицо с радостью легла. Я сейчас подымусь. Я не тороплюсь.
– Чего ты тут, бляденыш, ждешь, чего выжидаешь? У-у-у, нелюдь!.. Тридцать лет да три года растил тебя, поил, кормил, уму-разуму все хотел научить – куда уж там! Ни разу и слова доброго не дождался! В кого ты только есть такой – в мать, что ли, свою полоумную?.. Отцу он ро́дному перечить надумал, а? Отцу ро́дному! А ну, пошел, пред народом с тобой срамиться! Ясно сказано было! – Дворовые соседушек прошмыгивают мимо, глазючками стреляют из-под нависших лбов да гузна потирают, кабы им не влетело, думают. Донесут хозяевам, донесут… Завсегда тут так было.
– Не сын ты мне больше! – это уже для них. Дворовые барам-соседушкам-то донесут, не преминут, миленькие мои… – Был я завсегда один, один и помирать буду!
Бьет вдругорядь сапогом промеж ног. Яйцы заныли – ладно, но уд зажегся – удивительно. Не буду больше подыматься, потом я его, потом как-нибудь… Пойду я, пойду туда, далеко-далеко, где солнце садится, на запад пойду: оно там помирает, и я, глядишь… – за площадь пойду, за городец наш пойду, за церьковь пойду, пойду и впрямь в чащу, в бор пойду… Не пропаду я. Потом я его, потом…
Мамка, да не убивайся ты так: кишки наружу выйдут! Мамку не тронь, пес, мамку мою полную, в теле, круглую не тронь. Мамку мою красную, ясную мою мамку… Со зверьми пойду, коренья там, ягоды… Медведя убоюсь, волки авось не раздерут да лисицы-пройдохи…
Пошел – да побежал кое-как, переваливаясь. Разок обернулся – мамка дурковатая следом бежит, в сарафане домотканом жестком путается, рот большой разинула, орет, слезы двумя ручьями, видел, что благословить хочет в спину: нельзя у нас без того – да споткнулась о камень невидимый, со всего размаху мордой круглой в пыль серую и шмяк! Пыль теперь, поди, влипла, да морда серая. Э-эх, дуреха! Стыдно за тебя – за себя больно. А тот, поди, следы мои из дома уж выметает, чтоб я не вернулся… Э-эх, пропади оно все – уйду я, уйду прочь, никогда меня здесь больше и не будет!
…Площадь базарная шумная. Гомон, шум запрыгивают в уши, сколупывают мне в ушах. Людишки нырк-нырк, шорк-шорк – гляди, не заглядывайся, не зевай, мошну в кулаке за пазухой упокой. Черные люди зычные, горловые, глаза белые, кинжалы кривые за поясом, норовят в тебя зыркнуть, хватают за рукав. Головы голы, как колено, маслом натерты, блестят, как темная охра – подтекают, хватают за рукав. Торгуют пряностями душистыми, чихоточными; доверху раскрытые мешки вони – богатство. Руку одну скинул – прочие не хватают.