Нелюдь вепрь вонюч, торг ведет промеж прочих. Торгцы пообвыклись с ним, а так в нос шибает – стоять трудно. Волос у него разложен – длинный, да щетина, да целые клоки. Также обрубками хвоста торгует да сколами клыков. Все у него целебно, говорит. Стоит на задних копытах, передние на груди могучей скрестил, клыки кверху задраны – белые, выгнутые, страшные, – глазками маленькими смотрит, рычит-сопит. Долго не может по-нашему: устает, опускается на четыре копыта, передергивается, как пес, переминается. Бабы до его товара охочи. Девки – те боятся, издали смотрят, пальцами показывают. Всхрапнет он – они в визг, а сами не бегут: интересно. Часами так стоять могут, орехи грызть, под сарафанами чесать. Бабы волос его на заговор берут, на гаданье. Хвост же боле идет на отворот и от немочи мужичьей. Толкутся плечьми степенно, в руки волос берут, примериваются. А с печи своей я слыхал, как подруги к мамке приходили да смеялись, рот прикрывали, шептались, будто некие бабы с закатом к вепрю в нору ходют да с ним имаются. По мне, так глупость это: он ж раздерет им все. Брюхо проткнет да кишки наплетутся. Но манда бабья – тайна, это я уж давно понял, ее не постигнуть.
Выбираюсь к пролеску. Откры-ы-лось предо мной блюдо оранжево-красное, вогнутое, теплое. Батька Солнце за лес, под блюдо валится – улыбается, большой, всех нас, детишек его, вечерком пригревает, оглаживает ладошкой огромной. Завтра опять выйдет, истово изрек: я уж по небу вижу.
Иду по кромке круглой полянки – полянка справа голая, слева кусты. Иду по кромке, будто она острая, хочется прямо на цыпочках – самому смешно! Мешок заплечный за спиной основательностью, серой шершавостью успокаивает. Там, на другом конце полянки, будто гузном в угол избы се́ла да облокотилась – церьковка, на восток смотрит, где Батька наш восходит, купол свой медяно-золотой в выси солнышку подставляет, нежится. Пойду туда, к батюшке. Батюшка хорош – мудр, суров, черен. И щей похлебать даст, с черным хлебом, а то захотел.
…Все у меня к тому с отцом шло, все к тому, уж подходило давно… Это, видать, у соседей дочь ребеночка первого родила, вот они на радостях хмельного и наделали. Да жадные они очень, знаю я их: квасу, поди, неисполненного, погибельного наделали, чтоб подешевше да посуровей было, вот и понесло его… Никогда его хмельным таким да пьяным не видел, собака его будто бешеная укусила… Как зверь страшный.
…Дверь у батюшки в церьковь, как у нас всех, бревяная, тяжелая, но – квадратная. Скрыпит, пригибаюсь. И он пригибается, но он меня ниже. У-у-у!! Э-э-эй!! Э-э-эй, гули-гули! – Крыльями перьевыми меня обдали, встрепенулись сердечки ввысь, по спирали, под гулкий свод церьковки взмахнули, белоснежные… Какие же они красивые! Высокий-высокий-высокий свод, голуби под свод – и на балках там сидят, курлычут, и здесь, над головой – близко, на крестовинах. Погладить, знаю, не дадутся: я им незнакомый…
Я наступаю батюшке на правую ногу, что, мол, готов идти по его праведным стопам, преклоняю пред ним голову, он дает мне тумака, ибо я грешен, крестит двуперстно да цалует в лоб. Волосы у батюшки черны, острижены в кружок, проплешина гладкая, круглая, как полянка пред церьковкой. Снизу в глаза вскочил, «Грешен! Грешен!» – возликовал и, приплясывая да потирая руки, усадил за стол, щей миску большую поставил да краюху хлеба; прежде еще тумака: грешен. Сам же напротив сел, щеку кулаком подпер, жмурится на меня, глазки сладко слипаются. Сижу, ем, молчим.
– А вот правда, бать, что Батька наш Солнце, нарождаясь ежедневно, восходит поутру младенцем прекрасным, в полдень уж мужает, а к вечеру топится в Окияне дряхлым старцем? – чавкая, его спрашиваю.
– Бряхня… – отвечает.
– А еще вот говорят, что у Батьки есть два вестника-ворона. Будто утром Он их посылает собирать известия о том, что в мире свершилось; они мир весь облетают, назад возвращаются, на плечи ему садятся да на ухо собранные вести и рассказывают?
– Бряхня… – отвечает, а сам все на меня, щурясь да улыбаясь, смотрит.
– А вот еще правда, бать, что мед падает на цветы с неба, а уж потом его только с цветов пчелы собирают? – спрашиваю, а сам уж меж делом щи-то и доедаю.
– Тож бряхня… – отвечает терпеливо.
У нас ведь к батьке что, не так часто и наведываются. В лютень разве пригоняют коров к церьковке, молебен служат, окропляют их святою водою да дают им съесть пышки с молочною кашею, чтоб они были с удоем. В серпень же лошадей пригоняют, выкупав их пред тем да гривы лентами убрав. Девки, бывает, средь себя самую ошалелую выбрав, посылают ее веревку-то с церковного колокола сорвать, разнимают ее затем на множество прядей да вплетают в косы, чтоб женихов подманывать. Али вот еще язык когда у кого отымется, добывают языка на колокольне: обливают колокольный язык водою да, собравши ее, поят ею онемелого. Обломки вот еще колокола церковного у нас очень ценны, ибо хорошо их грызть от зубной боли. Да, если подумать, нелегко батюшке с нами… Говорят, у него даже правый сапог чаще изнашивается, чем левый, потому как ему на правую ногу все наступают.