…Так, стало быть, не причудилось это мамке моей чудной, придурочной, и вправду были те калики, да все то волшебное было… Это была моя любимая мамкина сказка, что она мне в детстве рассказывала. Чуть не каждый вечер, отходя ко сну, просил я ее рассказать про калик перехожих. Ну, и по ее рассказам выходило, что, когда она была мною на сносях, проходили мимо нашего дома калики перехожие да хлеба попросились. А мамка моя – вот всегда такой была, а в тот раз, видать, и подавно – в избу их позвала, поесть им кликнула да с собой полные сумени надавала, да браги поднесла им еще, ходокам Солнцевым. Отца о ту пору не было: до делу он как всегда где-то был. Я так понял даже, что бита она была отцом за то, как у нас то водится (но так, видать, больше для профора). У них, видать, уже тогда не все ладно было.
А этим каликам – чего бы им: сумки из бархата негладкого на сучья во дворе развесили, клюки рыбьего зубу в землю повтыкали да в избу и пошли. Отобедали как следует, разморило их, видать, да разнесло. Вот их старшой (мы их старчищами всё ра́вно называем, хоть тому старшому, как мамка говорила, годов-то тогда было чуть боле, чем мне сейчас), разморившись, поглядел на мамкин живот – а он у нее, она сказывала, под конец был, будто заморскую ягоду а́рбуз под сарафан спрятала, – встал, да, слепой, к ней и подошел. Руку на живот ей положил, вверх глазами невидящими посмотрел да и сказал:
– Сын у тебя будет… – говорит. – Да непростой. Много чего ему на роду написано, чего большинству, хоть три жизни живи, не увидать. Волшебное с ним об руку пойдет. Уже идет… – присказал. – Знаю, знаю, что попросить хочешь… – перебил он мать, которая уж было изготовилась. – Знаю, что не для себя – для сына свово нерожденного еще… Хоть и гордыни в нем будет – на семерых хватит, хоть и не любим таких мы, да ради тебя да сердца твоего доброго, бабьего, матерного, поможем, чем сможем… Тридцать лет пройдет да три года, тогда и поблагодарим тебя за хлеб, за соль, да за брагу твою легкую да приятную. Ну, все, прощевай, идти нам пора…
На двор вышли, сумки рыта бархата с сучьев поснимали, клюки рыбьего зубу с земли повынали да и пошли, назад не глядя, уж прошлое забыв, о будущем не думая…
…Так я себе эту картинку все время с детства представлял. Может, чего сам уже надумал, может, и мамка со временем уж напридумала-донавесила, а только выходит, не сказка это мамкина была, чтобы меня порадовать-взбудоражить, а и правда, были те калики перехожие впрямь и суждено мне в жизни чего-то особенное? Не зря я таким гордецом вырос?..
Только думай, не думай о том, а идти дальше надо. Хоть и страшно. Пошел.
Голову эту за́долго еще увидел. С леса опушки, с пригорочка вышел – поле ровныя предо мной да холм на нем. Одинокий, высокий, посередь. Аки прыщ вскочил, несуразно. Клубочек мой с пригорка скатился да и прямиком к нему, не думая. Ну, и я пошел.
…Звук-то этот нарастал, как я подходил. Сразу не поверил. Земли уж кой-где нанесло на него – в брови да в ресницы, да в усы, да в губ углы; сено уж там да грязь; усы до земли спускаются, вьюн уж в них влез-вплелся, сам травой зарастать начал. …И, да, храпит богатырь. Как есть храпит негромко, посапывает. Шлем потускнел, на сторону сбился. Страшно, конечно, но понимаю, что – надо…
…Не то чтоб несло от него чем-то, но дышал – да, сильно́: в лицо дуло и волосы у меня откидывались. Долго не смог так думать: за ус его дернул. Не пошевельнулся богатырь. Что ж делать – вьюн повыдернул, взялся двумя руками за правый ус, ногами в губу уперся и ну дергать, как могу! Аж весело стало. Подернул богатырь губами, на усе меня помотало, глаза вдруг – раз! – распахнул, воздуху набрал да как чихнет!
Унесло меня далече, грудью об землю брякнулся, ушибся. Глаза у него чумные, распахнулись… Головой вертит, не понимает.
– Извиняй, – говорю, – богатырь!
Голос меня не слушается, хрипло вышло, будто через раз сказал.
– Извиняй, богатырь: разбудил тебя! – кричу уж чуть ли не во все горло. Так, вроде, вышло, услышал хоть чего-то.
Проморгался, головой помотал, меня узрел.
– Чего надобно? Кто таков будешь? – спросил. Громко еще, у меня внутри аж все зазвенело.
– Иваном меня звать, купеческий сын! – говорю.
– Почто здесь? Почто будишь? – спрашивает, а сам, вижу, пообмяк, промаргивается медленнее, в себя пришел, успокаиваться начал.
– До Края земли иду. Клубок вот… – рукой показал; сам понимаю, глупо сказал.
– А-а… – говорит. – По всему видать, не отошел еще ото сна.
– А ты чего тут? – говорю вроде как бодро. – В земле почему?
– Тяжелый я, – ответил не сразу. – Большой… Не держала меня уже Матушка… – отвечает. – И ведь, эта, кобыла там еще подо мной… Жалко ее. Добрая была кобыла… Молча под землю уходила, не шело́хнулась… Да, добрая была, жаль ее. Святогор я. Может, слыхал… – Еще б не слыхал! Мне мамка в детстве на ночь про него рассказывала. Я уж так и думал, что враки все это…
– А-а, слыхал, конечно… Ну, так что ж ты не выберешься отсюда? Не можешь разве? – спрашиваю.