Славный стоял денек, декабрьский и жаркий, где-то птица ополоумела от времени года. Огненная Лилия под ним, казалось, охвачена половым возбуждением – она выделывала курбеты и резвилась вдоль всей колонны так, что, пока пленники преодолевали одну милю, она покрывала пять. Со стороны вид всегда открывался какой-то средневековый – как цепь провисала шлагами между их ошейниками, как тяжесть ее все время пригибала их к земле: сила эта преодолевалась, только если им удавалось переставлять ноги. За ними тащились армейские повозки, запряженные волами, их погоняли верные рехоботские
И часа не прошло, как начался их переход, а один черный уже начал жаловаться на ноги. Кровь идет, говорил он. Его надсмотрщик направил Огненную Лилию поближе и убедился: точно. Едва кровь впитывалась в песок, пленник, шедший следом, затирал ее до полной невидимости. Вскоре после тот же пленник стал жаловаться, что в раны на ногах забивается песок и ему поэтому трудно идти. Несомненно, и это было правдой. Ему велели замолчать, не то не получит свою порцию воды, когда их распрягут на привал в полдень. На предыдущих маршах солдаты научились: дашь жаловаться одному туземцу, вскоре подхватят и другие, а от этого вся колонна почему-то идет медленнее. Они не пели и не скандировали; это, вероятно, еще можно было бы стерпеть. Но вой, капризный лепет, что подымался в таких случаях, – господи, это был ужас. С практической точки зрения правилом было молчание, и за его соблюдением следили.
Но этот готтентот никак не умолкал. Он лишь немного прихрамывал, даже не спотыкался. Но ныл больше самых недовольных пехотинцев. Молодой солдат направил к нему Огненную Лилию, та чувственно и важно приблизилась, и он разок-другой огрел пленника шамбоком. С высоты верхового хороший шамбок из носорожьей шкуры при верном применении способен утихомирить негритоса быстрее, чем его пристрелить, и это не так хлопотно. Но на того действия не возымело. Фляйше увидел, что происходит, и подогнал с другой стороны своего черного мерина. Вместе солдаты отхлестали готтентота шамбоками по бедрам и ягодицам, заставив сплясать небольшой причудливый танец. Тут требовался некий талант – чтобы пленник от ударов эдак плясал, а вся колонна при этом не сбавляла ход, ибо все они были скованы вместе. У них неплохо получалось, пока из-за какого-то глупого просчета шамбок Фляйше не запутался в цепи, и его самого не сдернуло с седла под ноги пленников.
Рефлексы у них хороши, они же как звери. Не успел второй солдат и сообразить, что случилось, тот, кого они лупили шамбоком, прыгнул на Фляйше, стараясь накинуть свой шлаг цепи ему на шею. Остальная шеренга, каким-то шестым чувством почуяв, что произошло, – предвкушая убийство, – замерла.
Фляйше удалось откатиться. Они вдвоем добыли у сержанта ключ, разомкнули и изъяли своего готтентота из колонны и отвели в сторону. После того как Фляйше кончиком своего шамбока в обязательном порядке позабавился с гениталиями черного, его забили прикладами насмерть, а то, что осталось, швырнули за камень стервятникам и мухам.
Но пока они всем этим занимались – и Фляйше потом утверждал, что и он нечто подобное ощутил, – на него впервые снизошел некий странноватый мир, вероятно – сродни тому, что чувствовал черный, расставаясь со своим духом. Обычно же ощущаешь только досаду; так раздражает тебя насекомое, что слишком долго жужжит вокруг. Нужно изгладить его из жизни, и физическое усилие, очевидность этого действия, знание, что оно – всего одна единица в, по всей видимости, нескончаемой череде, – что, убив его, ты ни с чем не покончишь, это не избавит тебя от необходимости снова убивать завтра, и послезавтра, и потом, и дальше… тщета всего этого раздражает тебя, и всякому индивидуальному деянью уделяешь некую свирепость военной скуки, а она, как это известно любому солдату, премного могуча.