Бесплодные островки у Lüderitzbucht
[149] были естественными концентрационными лагерями. Бродя между съежившимися комками по вечерам, раздавая одеяла, еду и, по временам, поцелуи шамбока, ты чувствовал себя тем отцом, которым тебя хотела сделать колониальная политика, когда говорила о Väterliche Züchtingung; отцовском наказании, неотъемлемом праве. Их тела, такие до ужаса худые и скользкие от хмари, лежали, сбившись вместе, чтобы единым на всех было хоть то минимальное тепло, что им оставалось. Там и сям в тумане храбро шипели факелы из связанного тростника, пропитанного ворванью. Спеленатая тишина обычно висела над островом – в такие ночи: если кто-то жаловался или не мог сдержать крика от какой-нибудь раны или судороги, звук гасился густыми туманами, и слышался только прибой, шлепавший вечно боком вдоль берега, тягучий, раскатистый; затем сельтерски шипел обратно в море, неистово соленое, оставляя на песке не взятую с собой белую шкурку. И лишь по временам, перекрывая этот безмысленный ритм, из-за узкого пролива, где-то над самим огромным Африканским континентом взмывал звук, от которого туман становился холоднее, ночь темней, Атлантика грозней: будь он человечьим, его можно было б назвать хохотом, но человечьим он не был. То был продукт чужих секреций, перекипавший в кровь, уже забодяженную и пьянящую; от него подергивались ганглии, поле ночного зрения серело силуэтами, и они угрожали, от него чесалось каждое волокно, пропадало равновесие, возникало общее ощущение ошибки, которую можно притупить лишь теми отвратительными пароксизмами, теми жирными, веретенообразными взрывами воздуха из глотки, ревульсирующими от нёба в ротовой полости, наполняющими собой ноздри, облегчающими зуд под челюстью и вдоль средней линии черепа: то был крик бурой гиены, называемой также береговою, которая рыскала по пляжу в одиночку либо с компаньонами в поисках моллюсков, дохлых чаек, чего угодно плотского и неподвижного.И вот, перемещаясь меж ними, волей-неволей приходилось смотреть на них как на совокупность: из статистики зная, что в день их умирает от двенадцати до пятнадцати, но в итоге даже не умея задать себе вопрос, какие именно двенадцать – пятнадцать: в темноте они отличались только габаритами, и от этого легче было не задумываться, как некогда. Но всякий раз, когда из-за воды выла береговая гиена, именно в тот миг, когда ты, быть может, нагибался присмотреться к возможной наложнице, пропущенной при первом отсеве, лишь подавляя воспоминания о трех прошедших годах, тебе удавалось не спросить себя, не этой ли конкретно девушки дожидается тварь.
Став гражданским шахтмайстером
на государственной зарплате, вот от этой роскоши, одной из многих, он вынужден был отказаться: от роскоши уметь рассматривать их как личности. Распространялось это даже на наложниц; их бывало несколько, одни чисто для работы по дому, другие для удовольствия, раз и семейная жизнь стала делом массовым. Исключительно они не принадлежали никому, кроме высших офицеров. Субалтерны, рядовые и сержанты, а также десятники вроде него пользовались ими из общего котла – их держали на участке за колючей проволокой, возле К. Н. О[150].