Назавтра ее тело вымыло на пляж. Она сгинула в море, которое, вероятно, им никогда не удастся ни в какой части утишить. Груди ей съели шакалы. Тогда показалось, будто с тех самых пор, как много столетий назад он прибыл на транспорте «Habicht»[152]
, что-то наконец доведено до разрешенья, в коем общего с предпочтением сержанта-педераста, как с женщинами или той прививкой от бубонной чумы, были только очевидность и непосредственность. Если это и притча (в чем он сомневался), то, вероятно, призвана она проиллюстрировать развитие аппетита либо эволюцию потворства себе, и то и другое – в направлении, рассматривать кое было ему неприятно. Если к нему когда и вернется время, похожее на Великое Восстание, опасался он, случится это отнюдь не с той личной, случайной совокупностью плутовских деяний, какие суждено было ему припоминать и праздновать в последующие годы, в лучшем случае – яростных и ностальгичных; скорее все же с той логикой, что выхолаживала уютную извращенность сердца, подменяла характер способностью, намеренную интригу – политическим прозрением (столь несравненно африканским); для Сары же, шамбока, плясок смерти между Вармбадом и Китмансхупом, упругих ляжек его Огненной Лилии, черного трупа, насаженного на терновое дерево в реке, разбухшей от нежданного дождя, ибо таковы драгоценнейшие холсты в галерее его души, оно неизбежно заменит тусклое, абстрагированное и для него довольно бессмысленное цепляние, к которому он уже повернулся спиной, но оно все равно останется фоном для его ретирады, покуда не достигнет он Другой Стены, конструкторским расчетом того мира, который, с онемелой лукавинкой понимал он, ничто уже не удержит от превращения в реальность, мира, чьему полному отчаянию он, с высоты восемнадцати прошедших лет, даже не мог подобрать соответствующего иносказанья, но первые неуклюжие наброски к этому расчету, полагал он, должно быть, делались год спустя после смерти Якоба Маренго[153], на этом ужасном побережье, где пляж междуIV
– Курт, почему ты меня больше не целуешь?
– Сколько я спал, – хотелось знать ему. Окно в какой-то момент затянули тяжелыми синими портьерами.
– Теперь ночь.
Он осознал в комнате отсутствие: со временем локализовал его как отсутствие фонового шума от динамика и тут же слез с кровати и заковылял к своим приемникам, лишь тогда сообразив, что оправился достаточно и вообще способен ходить. Во рту на вкус было мерзко, но суставы уже не болели, десны больше не чувствовались ни стертыми, ни губчатыми. Пурпурные пятна на ногах пропали.
Хедвиг хихикнула.
– Ты от них на гиену похож был.
Зеркалу нечего воодушевляющего было ему показать. Он похлопал себе глазами, и ресницы на левом тут же склеились.
– Не щурься, дорогой. – Большим пальцем левой ноги она целила в потолок, поправляя на ней чулок. Монтауген криво покосился на нее и принялся искать неполадки в оборудовании. За спиной у него кто-то вошел в комнату, и Хедвиг застонала. В тяжком воздухе больничной палаты звякнули цепи, что-то просвистело и с тяжким хлопком ударилось в то, что могло оказаться телом. Затрещал атлас, зашипел шелк, французские каблучки выбили дробь по паркету. Цинга что – из подгляды сделала его подслухой, или же все глубже и тут тоже проявляется общая смена точки зрения? Неприятность приключилась от перегоревшей лампы в усилителе мощности. Он ее заменил на запасную, а когда повернулся, Хедвиг уже пропала.