На сей раз так не было. Все, кажется, вдруг сложилось в узор: огромный космический трепет в пустом ярком небе и все до единой песчинки, все кактусовые иголки, все до единого перышки стервятника, кружащего над ними, и все невидимые молекулы разогретого воздуха, похоже, неощутимо сдвинулись так, что этот черный и он, а также он и все остальные черные, кого отныне ему придется убивать, выстроились ровно, обрели установленную симметрию, чуть ли не танцевальную позу. Наконец-то это значило что-то иное: не похожее на вербовочный плакат, на фреску в церкви и туземцев, уже уничтоженных, на спящих и хромых, сожженных в своих
Тут все сводилось к уничтожителю и уничтожаемому, и к акту, что их объединял, а прежде так никогда не бывало. Возвращаясь от Ватерберга с фон Тротой и его штабом, они наткнулись на старуху – та копала дикий лук на обочине дороги. Солдат по фамилии Кониг спрыгнул с лошади и застрелил ее: но прежде, чем нажать на спуск, он прижал дуло к ее лбу и сказал:
– Сейчас я тебя убью. – Она взглянула на него снизу вверх и ответила:
– Благодарю тебя. – Потом, ближе к сумеркам, была одна девчонка гереро, лет шестнадцати или семнадцати, одна на весь взвод; и всадник Огненной Лилии оказался последним. Поимев ее, он, должно быть, помедлил немного, выбирая между револьвером и штыком. Она ему тогда и впрямь улыбнулась; показала на оба и принялась лениво ерзать бедрами в пыли. Оба он и употребил.
Когда посредством некоей левитации он вновь очутился на кровати, в комнате как раз объявилась Хедвиг Фогельзанг – верхом на бонделе, ползшем на четвереньках. На ней было только черное трико, а длинные волосы распущены.
– Добрый вечер, бедный Курт. – Она доехала на бонделе до самой кровати и спешилась. – Можешь идти, Огненная Лилия. Я зову его Огненной Лилией, – улыбнулась она Монтаугену, – потому что у него шкура гнедая.
Монтауген совершил попытку поздороваться с ней, понял, что для разговоров слишком слаб. Хедвиг выскальзывала из трико.
– Я только глаза себе подвела, – сообщила она ему декадентским шепотом: – а мои губы покраснеют от вашей крови, когда мы поцелуемся. – Она принялась его любить. Он пытался отвечать, но цинга его обессилила. Сколько это продолжалось, он не знал. Похоже, не один день. Свет в комнате менялся все время, Хедвиг казалась повсюду сразу в этом черном атласном круге, до которого съежился весь мир: либо она была неутомима, либо Монтауген утратил все представления о длительности. Казалось, они закуклились в кокон светлых волос и вездесущих сухих поцелуев; раз или два она вроде бы приводила помогать бондельскую девушку.
– Где Годолфин, – вскричал он.
– У нее.
– О боже…
Иногда бессильный, иногда возбужденный несмотря на истому, Монтауген оставался безучастен, ни наслаждаясь знаками ее внимания, ни беспокоясь о ее мнении касательно своей мужской силы. Наконец ей надоело. Он знал, чего она ищет.
– Вы ненавидите меня, – губа ее неестественно задрожала натужным вибрато.
– Но мне нужно выздороветь.
В окно вошел Вайссманн – волосы уложены локонами, в белой шелковой пижаме отдыхающего, в бальных туфлях со стразами и начерненными глазницами и губами, украсть еще один рулон осциллографа. Громкоговоритель залопотал на него, словно бы в гневе.
Позже в дверях возникли Фоппль с Верой Меровинг – взяв ее за руку, он запел на мотив прыгучего вальса: