Почему она столько рассказала Свиньежичу? Боялась, говорила она, что долго не продлится; вдруг Мелани ее бросит. Блистающий мир сцены, слава, игрушка для грязных умов мужской публики: напасть множества любовников. Свиньежич утешил ее, как мог. Не было у него никаких заблуждений касаемо любви, коя лишь преходяща, и только, все подобные грезы он оставлял своему соотечественнику Сатину, который идиот, как ни крути. С печалью в глазах, он ей сочувствовал: а что тут еще проделать? Нравственно осуждать? Любовь есть любовь. Проступает в самых странных смещеньях. Эту несчастную женщину она раздирает. Шаблон же только пожал плечами. Да хоть лесбиянка, да хоть и фетиш у нее, да хоть бы и сдохла: она охотничья дичь, не лить же по ней слезы.
Настал вечер представления. Что произошло там, Шаблону досталось лишь из полицейских рапортов, да, быть может, старики на
Не успел толком начаться первый акт, от анти-Свиньежической фракции понеслись свист и грубые выпады. Друзья композитора, уже называвшие себя «свиньежичистами», попробовали их утихомирить. Среди публики присутствовала и третья сила, которой просто-напросто хотелось спокойно насладиться постановкой, и она, само собой, пыталась погасить, предотвратить или смягчить любые свары. Три эти стороны затеяли потасовку. Та к антракту превратилась в полный хаос.
Итаге и Сатин орали за кулисами друг на друга, и один не слышал другого из-за гвалта в зрительном зале. Свиньежич в одиночестве сидел в углу, пил кофе, ничего собой не выражал. На пути из гримерки остановилась перекинуться словом юная балерина.
– Вы музыку слышите? – Не очень, призналась она. –
Второй акт был еще шумнее. Лишь под конец внимание немногих серьезных зрителей целиком и полностью заняла Ла-Жарретьерка. Когда оркестр, нервничая и потея, подгоняемый дирижерской палочкой, перешел к последней части – «Жертвоприношению девственницы», мощному, медленно нарастающему семиминутному крещендо, которое в конце уже, казалось, исследует самые дальние пределы неблагозвучия, окраски звука и (как наутро выразился критик из «Le Figaro») «оркестрового варварства», – в дождливых глазах Мелани, казалось, вдруг возродился свет, и она вновь превратилась в нормандского дервиша, которого помнил Свиньежич. Он придвинулся ближе к сцене, наблюдая за девушкой с некоей любовью. Один апокриф утверждает, что в тот миг он поклялся и близко не подходить к наркотикам, никогда больше не посещать Черную Мессу.
Два танцора, которых Итаге никогда не переставал называть «монголизованными феечками», извлекли длинный шест, коварно заостренный с одного конца. Музыка – чуть ли не утроенным форте – перекрывала теперь рев зрительного зала. Через задние выходы туда проникли жандармы, безрезультатно пытались навести порядок. Сатин, рядом со Свиньежичем, положа руку на плечо композитору, подался вперед, весь трясясь. Хитрая в этом эпизоде хореография, сатинская. Замысел ему явился, когда он прочел об истреблении индейцев в Америке. Пока два других монгола держали Су Фын, бьющуюся, с обритой головой, ее насаживали промежностью на острый конец шеста, и весь мужской состав медленно поднимал ее, а женский внизу – оплакивал. Вдруг одна из камеристок-автоматонов слетела с катушек и принялась бешено метаться по всей сцене. Сатин застонал, стиснул зубы.
– Черт бы немца побрал, – вымолвил он, – это отвлечет. – Весь его замысел зависел от того, чтобы Су Фын продолжала танец насаженной, все движения ограничены единственной точкой в пространстве, возвышенной точкой, фокусом, кульминацией.