Подобное чувство набухало в нем, когда в летний полдень он дремал на уроке, ноги затекали от неподвижности и саднили от колючих грубошерстных латаных-перелатаных штанов, а снаружи доносились опьяняющие запахи и звуки; то же чувство рождала в нем земля, где он вырос; прозябало на задворках души, когда он чистил серебро в огромном мрачном особняке. Теперь благодаря любви к Бетти оно крепло, стало могучим, и он понял, что не сделал ошибки, что семейная жизнь еще усилит его, что они с Бетти вступили на верный путь и постараются не сойти с него.
1938 год, конец осени. Он женат уже полтора года, и его сыну Дугласу шесть месяцев. Это имя дала первенцу Бетти, хотя в их среде оно звучит очень странно. Оно пришло из воображаемого мира фильмов и журналов; дав сыну такое имя, Бетти как бы узаконила свои робкие притязания на место сына в том мире.
Джозеф сменил работу: был теперь кладовщиком на складах нового аэродрома в шести милях от дома; работал он пять с половиной дней в неделю, и вот сейчас у него субботний обед, а впереди целых полтора свободных дня — такого длинного выходного у него никогда раньше не было. Но ел он свою картошку с яйцами безо всякого удовольствия и после каждого глотка чаю поглядывал в дальний угол темной кухни, где Бетти кормила младенца, прижав твердой рукой бутылочку к его ротику; в ее молчании была такая гнетущая суровость, что звуки его жевания казались чуть не оскорблением, а чмокание ребенка — вызовом.
Было уже совсем темно, можно зажечь газ, но Джозеф не любил расточительствовать: жечь свет, когда, судя по времени, еще день.
Он никак не мог догадаться, чем она недовольна, и очень хотел, чтобы она выговорилась, иначе обида западет в душу, и чем дольше будет молчание, тем труднее будет ее погасить. И в конце концов она оставит на их жизни белую полоску шрама. Сам он был вспыльчив, по отходчив: она же долго таила обиду в недосягаемых тайниках сердца; и обида тлела там нескончаемо, питая раздражение, порой даже вопреки ее воле.
— Ну что там у тебя, Бетти, — сказал он самым спокойным и беспечным голосом, — выкладывай.
Бетти в ответ ни слова. Он помедлил немного и делая над собой, как ему казалось, героическое усилие (его атака очень скоро захлебывалась в ее упорстве, его именно это особенно злило), проговорил снова:
— Ну говори же, Бетти.
Опять молчание.
Джозеф отодвинул от себя тарелку; пища, которую он съел, кажется теперь тяжелой и невкусной. Сигарет в кармане нет, Бетти не курит. Ему очень хочется закурить, так он лучше приготовится к бою, ко всем его перипетиям, если она позволит себя втянуть. Но если он сейчас встанет и будет искать на кухне окурок, она сразу же получит преимущество.
(Ему нравится думать именно так: словно предстоящий поединок радует его. У всякого поединка есть конец, а если притвориться, что битва ему по душе, то отчаяние, готовое вот-вот завладеть им, отступит.)
— Я что-нибудь такое сказал? — Нет ответа. — Это все из-за того, что я что-нибудь сказал? Но я ведь ничего такого не говорил.
Она отняла у маленького бутылочку и стала держать его столбиком, чтобы вышел заглоченный воздух. Лысенькая головка неуверенно дергалась на плечиках, одетых в белую пушистую кофточку.
Кроме кладовки, уйти было некуда: гостиной в их доме нет. Уход наверх будет означать, что он надулся.
— Ну хватит, Бетти. Ты ведь все равно потом мне все скажешь. Так лучше сейчас. Правда, скажи.
Эти мягкие слова — последняя попытка.
И хотя Бетти все понимала, знала, что еще секунда, и Джозеф взорвется, сознавала, что кротость Джозефа заслуживает награды, что ссора возникла — теперь это ясно — по самой пустяковой причине, она просто не могла ничего ответить, не могла, и все; ее душа точно упивалась угрюмой замкнутостью и не желала оттаивать.
— Ну ладно! — воскликнул Джозеф, вскочив со стула и шаря взглядом по каминной доске: нет ли где окурка. Ага, есть один за часами. — С тобой говорить что с глухим!
Он схватил пиджак со спинки стула и натянул его. Бетти все еще поглаживала малыша по животику: он так и не выпустил заглотанный воздух.
— Ничего удивительного, что малыш не отрыгивает, — сказал Джозеф и под прикрытием этого постарался незаметно схватить окурок, — мамочка у него язык проглотила.
— А папочка только о себе и думает, — прорвало наконец Бетти.
— А, все-таки не проглотила!
— Перестань грубить.
— А я не грублю.
— Грубишь.
— Нет!
— Ну хорошо. Но твое поведение из рук вон!
Уж потом, после примирения, Джозеф силился понять, как это столь пустяковые ссоры могут возбуждать такие злобные чувства.
— Это еще почему?!
— Ты испугаешь ребенка. — Сказано спокойно, поглаживание продолжается.
Джозеф вдруг почувствовал, как его подхватило и бросило к ней, рука поднялась для удара — вбить в нее хоть каплю уступчивости.
— Ты не посмеешь этого сделать, Джозеф Таллентайр, — сказала она. — Только попробуй задень меня — и уже никогда больше ко мне не притронешься.
Он сжал окурок в губах, несколько табачных крошек пристало к языку, он, нервничая, сплюнул слишком энергично, и одна крошка попала на белоснежную кофточку малыша.