Экономическое хозяйничанье италийского центра в завоеванных провинциях сводилось главным образом к безжалостному вычерпыванию невольничьей силы и финансовых средств, причем не принималось почти никаких мер к поднятию производительность, труда. Евангельский мытарь был, пожалуй, самым подходящим олицетворением Римской империи в глазах рядового провинциала. Если указывают на появление различных индустрии в отдельных провинциях, то при этом забывают, что это явление сопровождалось определенным регрессом в художественном качестве продукции. Если подчеркивается абсолютный рост товарооборота, то забывается, что территориальное расширение империи делало реальность этого роста весьма сомнительной. И, наконец, благоденствие Римской империи находится в каком-то странном несоответствия с восстаниями и мятежами, разгорающимися в различных провинциях. Стоит только вспомнить знаменитые иудейские восстания 66—73 и 132—137 гг. н. э. Но эти революционные провинциальные движения получили уже качественно иной характер по сравнению с революционно-демократическими движениями в государствах-городах классической Греции и в республиканском Риме. Они находят своих предшественников в аналогичных движениях больших эллинистических монархий. В этом отношении Рим действительно оказался наследником эллинистических государств и последним звеном античной истории.
Для провинциальных революций эпохи Римской империи характерны две черты. Прежде всего они уже не являются партийной борьбой за власть в рамках обычной республиканской конституции античного государства. Как правило, они направлены против центрального правительства вообще и стремятся к свержению государственного аппарата рабовладельческого общества, Это стоит в непосредственной связи с их второй чертой: их социальный контингент приближается к народным низам, в силу чего они становятся более радикальными и непримиримыми.
Для интеллигентских групп, участвовавших в революционно-демократических движениях античности, это обстоятельство имеет немаловажные последствия. По своим возможностям и претензиям, а также часто и по своему социальному происхождению эти группы занимают еще более промежуточное положение, чем свободные самостоятельные производители, и поэтому в гораздо меньшей степени способны радикализироваться в борьбе против рабовладельческого государства. Кроме того, омертвение политической жизни, придавленной цезаристской бюрократией, не только понижало возможность самостоятельной политической карьеры, но и загоняло в тупик всякую попытку свободного мышления. Когда буржуазная историография восхваляет культурный расцвет первых двух веков Римской империи, то очень часто совершенно не принимается в расчет его тепличность и упадочность. Фигуры действительных и мнимых основателей философских школ, как Платон, Пифагор, Аристотель, Эпикур, становятся похожими на божественные образы основателей религий; в современной философской действительности успех имеют чудотворцы, как Аполлоний, боговидцы, как Плотин, или причудливые искатели магико-религиозных приключений, как Апулей. Даже скепсис превращается в какую-то затверделую догму у Секста Эмпирика, а расцветшая в эпоху от Гиппократа до Герофила медицина — в своеобразную схоластику Галена. По словам Энгельса, «это было время, когда даже в Риме и Греции а еще гораздо более в Малой Азии, Сирии и Египте абсолютно некритическая смесь грубейших суеверий самых различных народов безоговорочно принималась на веру и дополнялась благочестивым обманом и прямым шарлатанством; время, когда первостепенную роль играли чудеса, экстазы, видения, заклинания духов, прорицания будущего, алхимия, каббала и прочая мистическая колдовская чепуха»[20]
.Не нужно думать, что все это пышное цветение всевозможных суеверий было уделом только народных низов. Наиболее утонченные формы богоискательства, демонологии, магии, болезненной эротики процветали как раз в «культурной» среде, и их изобретателями и поставщиками являлись и сознательные шарлатаны, как описанный Лукианом Александр из Абонотиха, и осознавшие «божественность» своей миссии гностики, как Валентин, и многочисленные представители бурно росшей епископальной христианской церкви. Именно усиленный рост христианства свидетельствовал о наступивших изменениях в идеологической структуре античности. Вместо прежнего, часто половинчатого, но иногда резкого и радикального протеста против господствующих социально-экономических и этических норм, появляется самое настоящее бегство, если не от мира вообще, то от рабовладельческого государства, если не в реальную пустыню, то в пустыню мысли и чувства, одним словом, бегство от самих себя в объятия сверхъестественного авторитета, где можно было бы забыть о прежних идеалах свободы исследования. Христианство, по-видимому, всего более соответствовало этому сонливому идеалу покорного интеллекта.