Сергей помотал головой и спрятал руки за спину.
— Заработал!..
Алтай нравился Сергею, только вот тон Алтая смущал его. Насмешка: за такую работу столько много еды…
— Ты не егозись, Серешха, — построжал Алтай, и глаза его совсем спрятались за тяжелыми веками.
Алтай подал мешок с рыбой Кузьме. Отец взвалил мешок на плечо, и они пошли рядом — два рыбака. За спиной Байкал пересыпал, словно каленые орехи, гравий.
Ульяна с ребятами так прибрала комнату, что было не узнать. Сергей сунулся — подумал, что попал к соседям. Стол, подоконник, пол — все было выскоблено. Окна вымыты так, что казалось, в раме нет стекла. На нарах лежала свежая пахучая трава.
Ульяна проворно приготовила тройную рыбацкую щербу. Может, первый раз в жизни Сергей почувствовал, что он наелся. Хотя еще ел бы и ел…
Кузьма еще сколько-то подремал, привалившись на нары, а когда по коридору затопали, выглянул в окно и тоже ушел на завод. В бондарном цехе сколачивали ящики под рыбу. Работали тут пожилые, и Кузьма стал присматриваться, где бы ему воткнуться. Он знал, что и на большее годится — не только сколачивать ящики, но раз надо ящики — пожалуйста. Теперь не до выбора. Кузьма втягивал рыбный воздух — хоть так унять голод. И по тому, как работали молотками, Кузьма понял: кормят народ. Это уже неплохо, и боль перестала так давить душу, спряталась за спину, чтобы в любой момент снова нахлынуть и сесть на плечи, затопить чернотой душу.
Мужики в упор не видят ни Кузьму, ни приход Горновского. Кузьма шел за Горновским. Тот прошел цех, пнул небольшую дверь, и они вошли в комнату, где стоял верстак, над ним висел шкафчик.
— Ну, вот, осваивайся, — сказал Горновской. — Будешь делать бочонки под штучный товар, понял? Ну, само собой, где что починить, подлатать, колесо какое — отдельно, по наряду. Это мы сговоримся. Инструмент в шкафу, — ткнул пальцем Горновской. — Какую лесину надо — под навесом, березу — в лесу, что еще? Вот так. — И хлопнул дверью.
Кузьма сел на верстак, огляделся. С чего начать? Какой-то начальник шалопаистый. Какой бочонок, что за штучный товар? Сказал бы хоть размер. Кузьма распахнул створки шкафчика — инструмент есть. Взял молоток, ручка словно тараканами изъедена. Неужто черенком забивали гвозди? Стружек — железка вылетела, рассохся. Полез за верстак — в паутину попал. Пока обирал ладонью, нашарил железку.
Кто-то заглянул в дверь. Кузьма вздрогнул. И тут же одернул себя: «Что это я как необъезженный. Пойду-ка погляжу березу, за одним и лес». Шел по лесу Кузьма и думал, что мир жив добрыми людьми. Ведь было совсем худо — ложись и помирай, и помирал ведь, но приходит добрая душа. И Долотов, и Верхотуров, Золомов, Тимофеев. Вот и нонешние люди. Тот же Алтай. Людьми и живы.
Под ногами похрустывала ломкая хвоя, пахло грибом и свежестью. Кузьма приметил свежий срез березового пня, подошел и словно заглянул в душу дерева, попробовал ногтем срез — кость, сел на пень и засмотрелся в просвет между деревьями на Байкал. Как повернула жизнь? И не думал, не гадал — на Байкал угадал. Чернота одолевала Кузьму, жизнь уходила, а он не мог захватиться как надо за землю. Пока еще есть сила, держаться руками, зубами — работать с темна до темна. Тогда Кузьминки реже вспоминались, но память щадила сердце и, как от огня, подальше отодвигала воспоминания. Но все равно, дети, братья, Арина — жгло сердце.
На клепку и на ящики готовила доски казна, а вот на поделки Кузьма выбирал сам. Лес на Байкале ядреный, плотный, Кузьма такого нигде не видел. На Ангаре хороший, но с байкальским не сравнишь. Здесь и фактура глаз радует. Пройдешься фуганком — словно лаком покрыл. Из рук выпускать жалко. Кузьма не встречал худого дерева, хоть березу возьми, хоть лиственницу, хоть ель, сосну. Что уж говорить о кедре — стоит, небо подпирает. Кузьма ищет дерево, рубит и валит так, чтобы другие не подмять, особенно молодняк. В такие минуты Кузьме думается вольготнее, бывает, и в тупике бьется дума, на сплаве — так там чего только не услышишь. Тут, на Байкале, народ другой — неразговорчивый. Слово вытянуть из рыбака — легче из мокрого бревна зубами костыль выдрать. Здесь народ больше руками, а не языком работает. И никто никого не подгоняет. Кузьма приходит к выводу: в конечном счете и держится мир на таких. Говоруны завсегда стараются подставить чужую спину под комель, а сами или за вершину ухватятся, или — в сторону. Другой, как сухой хворост, вспыхнет — и погас: ни жару, ни пару, одна сажа в воздухе. Вот когда сердцевина возьмется огнем, да если полено к полену поплотнее — тут и жар, и пар, и дух — все есть. И это надолго. Если и прогорит такой огонь, то земля долго еще тепло держит. Подбрось — и опять начнет пластать.
И Кузьма жизнь свою сравнивал с жарким огнем. За что бы он ни брался, всегда надсажался — до сердцевины, до сути хотел добраться. Любил он работу до ломоты, до усталости, когда сон простреливает навылет. Да и жизнь свою, сколь горя ни выпало, не считал зряшной. Делил он ее на три времени: зауральскую, Кузьминки, сплавную. И лучше Кузьминок не было жизни. Там он только и жил.