Целиком никогда не читал, да и давно не заглядывал в «Русский лес», помня ощущение предельной вымученности, свинченности мёртвого текста. Некогда злоязыкий критик Ч., вспомнив по какому-то поводу Леонова, сказал, давясь от смеха, что старик решил долго не мучиться поисками способа зачернения врага русского леса Грацианского и пошёл путём советского кино: отдал того на службу охранке.
Но, бог мой, листая сейчас этот толстенный роман, какое впечатление нечистоты, лжи, подобострастия к режиму выносишь с его страниц. Главный герой и alter ego автора Иван Вихров даёт отпор идеалистам, затеявшим беседу о бессмертии души: «...моя наука учит меня, что все живые организмы умирают прочно. <... > По словам Вихрова, смешные притязанья на загробное бытие свойственны главным образом тем, кто ничем иным, героическим или в должной мере полезным, не сумел закрепиться в памяти живых, что единственно и может являться настоящим бессмертием». Против загробной жизни выступает и друг Вихрова Крайнов, иронизирующий над повторным бытиём, так как повторы эти сведутся к тому, «чтобы вторично мёрли с голодухи волжские мужички, или с деревьев Александровского сада сыпались подстреленные ребятишки, как это случилось у нас в Петербурге девятого января, или, скажем, чтобы палач вторично надевал петлю на Александра Ульянова. Подобные явления и в загробном мире неминуемо привели бы к восстанию призраков...». Вот он самозабвенно иллюстрирует определение периода меж двух революций как позорного десятилетия. Дозвольте процитировать, а то ведь когда у кого руки до «Русского леса» дотянутся.
«Неблагополучной тишиной отмечены эти сумерки советской предыстории. Дворцовая площадь в Санкт-Петербурге опустела наконец от просителей, бунтовщиков, вооружённого простонародья, и, страшно отвернувшись от замолкших просторов России, глядел ангел с Александрийского столпа. Казённая скука и военно-полевое правосудие стали образом жизни это несчастной страны. Победители рыскали в поисках побеждённых. Таких не было. Разгромленная революция не умерла, не притворялась мёртвой — она как бы растворилась до времени в безоблачно-суховейном небе. Взрослые защитники русской свободы, не успевшие скрыться в подполье, более глубоком, чем братская могила, в тифу и кандалах брели в каторгу и сибирские поселенья. Остались дети и подростки — и те, чьих матерей расстреляли девятого января, и те, кто ползком подтаскивал патроны на Пресне или прятал за пазухой отцовские прокламации; надо было ждать, пока смена освоит отцовский опыт восстанья. И когда живое покинуло поле великой битвы, над ним закружились призраки. То была пёстрая круговерть тления, предательства, противоестественных пороков, которыми слабые восполняют природные немощи мысли и тела. В ней участвовали недотыкомки, андрогины, зверобоги, коловёртыши, прославившие Ницше, Иуду и Чезаре Борджиа, бледные упыри в пажеских мундирах, сектантские изуверы с пламенеющими губами, какие-то двенадцать королевен, танцевавшие без рубашек до радужной ряби в глазах, отставные ганноверские принцы, апокалипсический монах, гулявший по Невскому в веригах и с пудовой просфорой на груди, загадочные баронессы в масках и вовсе без ничего, мэки, призывающие интеллигенцию к братанью с буржуазией, анархисты с дозволения полиции и ещё многое, вовсе утратившее признаки чести, национальности, даже пола. Всё это, ночное, таяло при свете дня, не оставляя ни следа, ни тени на отечестве, по которому вторично от начала века проходил насквозь царь-голод».
Очень похоже на написанное тремя десятилетиями раньше вступление А. Н. Толстого к роману «Сёстры», только у того всё живописнее, проще, живее, нет и сумрачной политграмоты, обвинений меньшевиков в прислуживании буржуазии. Вообще, сравнивая текст Леонова с принадлежащими перу других современников, из которых самыми знаменитыми приспособленцами признаны Толстой и Катаев, видишь, насколько те были беззаботнее в деле подлаживания к власти, насколько больше у них, особенно у Толстого, рядом с подлостью оставалось ещё запаса свободы для сочинения не заказных страниц, насколько менее претенциозны они, чем угрюмый выводитель витиеватых словес, отчего-то приобретший славу едва ли не русского мыслителя.
А вся оригинальность метода автора романа заключается в том, что пошло написанный, вроде процитированного, кусок он обрамит некоей, доступной лишь ему деталью: «Разговор проходил в дендрарии института, возле мелкоплодной пенсильванской вишни; красноватая атласная кора просвечивала на стволе сквозь шелуху, колеблемую ледяным ветерочком». Вот и вся душа прозы этого писателя — мелкоплодная пенсильванская вишня!
***
Складывал-вымучивал прилежно своё детище, а чуток не поспел: главный читатель скончался до публикации романа.