И всё же вспоминать интереснее самому вспоминателю. Так Валентин Катаев в последние годы жизни принялся составлять бесконечные реестры прошедших в его жизни предметов («Волшебный рог Оберона» и другие), но даже его изысканное мастерство не избавляло эти тексты от утомительной мелочной описательности
***
Я собираю винные, водочные, пивные этикетки, потому что я пьяница. Так. Но мне жалко всех выбрасываемых этикеток, наклеек, бандеролей, — почему?
Одно объяснение: старосоветская, бедностью рождённая андрей-платоновская жалость к произведённому людским трудом продукту — раз, к тому — советская в квадрате жалость к красивой, долгие годы для редкостной упаковке, как некоему символу связи с заморской жизнью. Вспомним, как уставлялись буфетные крыши экзотическими бутылками, простенки оклеивались пачками из-под импортных сигарет, и всё же более искать следует в метафизических непонятках объяснений того, что пройдёт — то будет мило.
***
Из той же оперы. По ТВ показывали старую довоенную ещё экранизацию чеховского «Медведя» с Андровской и Жаровым. Защемило вдруг сердце на кадре, когда героиня Андровской взглядывает на часики, висящие на шее на шнурке. Однажды я получил в подарок такие часики.
В конце 50-х годов у моего отца вышел в Москве автобиографический роман «Ливень», и вскоре он получил письмо с родины, из райцентра Яранска Кировской области. В «Ливне» он описал, как в Сретенской церковно-приходской школе была у них молоденькая учительница с чёрной косой до талии, пахнущая особой свежестью от невиданного в деревне мыла. Вот эта первая учительница и написала отцу, узнав себя в романе. Они стали переписываться. Однажды пришла небольшая бандероль. В ней были маленькие дамские часики в потемневшем от времени латунном корпусе, с такой же крышкой, под которой был пожелтевший циферблат с римскими цифрами. К ушку корпуса был привязан чёрный шёлковый шнурок. Часы предназначались мне, и это меня не обрадовало. Было мне лет двенадцать, собственных часов я ещё не имел, иметь очень хотел, но уж если не роскошные «штурманские», как у старшего брата — на такие я не мог разевать рот, — то хоть обычную «Победу» или хотя бы, забыл, ах забыл, как назывались, были такие специальные подростковые часы, самые дешёвые, недолгого срока жизни, пусть их, но не ископаемые, к тому же женские, на дурацком шнурке. Отец, растроганный подарком, предложил мне завтра же взять их в школу, да ещё и со шнурком. Я отказывался, он давил. Я положил утром часы в портфель, но едва выйдя за ворота, отвязал шнурок, увы, его отсутствие не спасло меня от насмешек предполагаемого мной направления: бабские, старьё, стыд, а не часы.
Более я эти часики никогда в руки не брал, и они сохранялись долгие годы у отца в столе, а потом, наверное, их заиграли внуки, дети старшего брата или мои — не знаю.
***
В Саратове в послевоенные годы был очень популярен баянист Иван Паницкий. Его виртуозное мастерство и поныне широко признано. Был Иван Яковлевич слеп и, как многие слепцы, улыбчив. Играть мог бесконечно, так что иногда со сцены сборных торжественных концертов его приходилось уводить с деликатной настойчивостью.
В те годы первым секретарём обкома был Б-в, большой поклонник баяна. Тогдашний председатель областного радиокомитета К. рассказывал отцу, что Б-в дал ему наказ: почаще передавать выступления Паницкого и заранее о том извещать его. Однажды, едва замолкли последние звуки последней вещи концерта Паницкого из студии (никаких записей тогда не было), в кабинете К. зазвонила «вертушка», и хозяин области спросил хозяина кабинета, отчего это сегодня Иван Яковлевич играл так мало и почему не был исполнен «чардаш» Монти? Пусть сыграет! К. пытался робко вразумить баянного фаната: дескать, уже объявлена другая передача, но тот был непреклонен. Пришлось срочно возвращать в студию уже выводимого на Провиантскую улицу, где располагался комитет, Ивана Яковлевича, усаживать перед микрофоном, расчехлять инструмент и объявлять, что по просьбе радиослушателей концерт продолжается.
***
Я мало понимаю в русских песнях в эстрадном воплощении, но что-то понимаю. Одно — то, что Бунин описал в «Речном трактире»: «на помост вышли в два ряда сели по его бокам балалаечники в оперно-крестьянских рубахах, в чистеньких онучах, и новеньких лаптях, за ними вышел и фронтом стал хор нарумяненных и набелённых блядчонок, одинаково заложивших руки за спину и резкими голосами, с ничего не выражающими лицами подхвативших под зазвеневшие балалайки жалостную, протяжную песню про какого-то несчастного “воина”, будто бы вернувшегося из долгоготурецкого плена: “Ивво рад-ныи-и ни узнали-и, спроси-и-ли воин-a, кто ты-ы..
Это направление особенно процветало в советское время, его ненавидел мой отец, вятский крестьянин, называя действо «два прихлопа, три притопа».