— Ладно-ладно, — ответил Щербаков. — Не заводись. Я сам виноват: надо было предвидеть, что вы не уживетесь.
Спокойный дружеский ужин, один из многих однообразных привычных столовских ужинов, имеющих свой стиль, свою замкнутую культуру и, должно быть, приучающих едоков к терпению. Насытились, вышли... Стояли у штакетника, а Щербаков подсчитывал: работали неполный месяц, проели по сотне рублей... Ни досады, ни смущения не слышалось в его голосе. Мы трезвые мужики, признаемся, что нам лучше расстаться. Тарасу давал двести, Михаилу сто рублей.
— Смотри, шеф! — пригрозил Ковалевский. — Когда нибудь мы придем за долгом.
Щербаков оглянулся на Шурку, и оба улыбнулись.
— Я бы на вашем месте по-человечески попросил, — предложил Шурка. — Шеф у нас жадный. Не гордись, Миша, попроси!
За ними были деньги, вероломство, сила. Чего они еще хотели?
— Ты должен отдать наше, — сказал Устинов.
— Иначе будем драться, — предупредил Ковалевский и отступил влево, Устинов — на шаг вправо. — Плевать, что вас тридцать рыл. Вам придется нас убить или отдать наше.
Щербаков мгновенно повернул голову вправо, влево.
Шурка прикрыл его со стороны Ковалевского. Их перестроение было грозное.
Тарас вытащил из-за спины короткий арматурный прут. Кто знает, когда он успел сунуть его под пояс. Шурка качнулся вперед на носках и оглянулся, ища своих. Возле дома сидел Усик, строгал ножом березовую чурку.
— Эй! — крикнул Шурка.
— Тихо! — Щербаков дернул его за руку. — Оставь нас. Никому ни слова. Я здесь сам договорюсь.
— Чего? — отозвался Усик.
— Ладно, — отмахнулся покрасневший Шурка и пошел к нему, озираясь.
— Ду-рак, шеф! — раздельно сказал Ковалевский. — От жадности можешь потерять весь свой бизнес.
Щербаков стал смеяться, вскинул голову — и прижимая к груди руки:
— Дурак, дурак! Чего я с вами связался. — Он шагнул к Тарасу и тронул его за плечо:— Оставайся. Я одному Шурке плачу тысячу. Тебе тоже будет тысяча. Честное слово! А вдвоем вы мне не нужны. Устинову дам три сотни. Плюс сотня за харчи. В каком отряде заработаешь четыре сотни за месяц? А ты оставайся!
— Брось, — хмуро сказал Ковалевский. — Брось. Мы друзья. Вдвоем приехали, вдвоем уедем. А с тобой мы расстанемся по-хорошему.
— Я тебя уважаю, Тарас.
—И я тебя уважаю. Сколько даешь?
— Правильно, друга не бросают. Тогда я тебе даю триста, а ему двести. Как в стройотряде. Согласен?
— Шут с тобой! Давай.
Спустя несколько лет Устинов вспоминал Щербакова без ненависти и думал о своем тогдашнем желании его убить как о минутном затмении. Все ушло. Забылись даже лица. Лишь один лупоглазый губастый Афоня легко вставал перед внутренним взором. И Устинов глядел из своей московской безопасной дали, будто шарил телескопом по ночному небу. Эй, дикий кочевник, где ты теперь? Ушел в армию, возмужал, выворотил жизнь светлой изнанкой? Или набрал бригаду и сидишь с ней у огня перед дымящимся на углях мясом?
Глава вторая
Двое загорелых парней нетерпеливо смотрели в окно самолета. Они возвращались домой. Пока сохранялся дом, они оставались детьми. Устинов закрыл глаза. Он вспомнил, как давным-давно отец говорил ему, что духовная сила относится к физической как три к одному: понимаешь, сынок, один смелый одолеет троих... Устинов хотел бы думать, что своей стойкостью он полностью обязан отцу, но это было не так. Любовь к нему складывалась из гордости, жалости и прощения. Мой старик — это образ того, кто качал его на своих простреленных ногах, строил с ним из лавки автомобиль, учил плавать, застенчиво пытался объяснить, почему не надо торопиться с женитьбой, подразумевая не женитьбу, а опасность заражения венерической болезнью. Отец никого не боялся, однажды дрался с пьяными шоферами... Он был выдающимся инженером, хотя из-за войны не закончил институт. Его авторские свидетельства, отмеченные красными печатями с алыми лентами, заполняли целый ящик письменного стола. Однако в будничной жизни он довольствовался умением ладить с начальством, брал в соавторы директора института и каких-то столичных деятелей.
— Спишь? — донеслось до Устинова.
— Угу, — буркнул он и открыл глаза.
Тарас, высунув вперед твердый угловатый подбородок, с улыбкой глядел сверху вниз. Толстые рыжеватые усы придавали ему добродушно-покровительственный вид.
— Мама испечет пирог, — сказал Устинов.
Он угадал — пирог, конечно, был испечен. Зато во многом другом ошибся и лишь спустя годы смог судить трезво, как и положено человеку его профессии.