— Ох-хо-хо! — снова зевнул Анатолий Федорович и быстро перекрестил рот. — Давай, Коля, так: ты у моей просишь, а я у твоей. А вообще, Миша, — он хитровато прищурился, — наверное, ты еще не знаешь, — все бабы ведьмы! А от ведьм только одно средство: поставить под дверь кочергу вверх ногами или воткнуть нож под столешницу. Но кочерги нет, а мебель тебе не дадут портить. Вот и расплодились. Ты хочешь стать социологом, копаться в человеческих тайнах, а самая большая тайна давно известна. Мужчина и женщина.
— Ты хочешь сказать — любовь? — поправил его Устинов.
— Любовь! — передразнил Анатолий Федорович. — Что такое любовь? Научного определения нет и не может быть. Ты, поди, уже не раз влюблялся и не одну девку испортил...
— Ну, Толя! — вздохнула мать. — К чему эти разговоры?
— Да так, Лида. Сам не знаю. Включить телик, что ли? Что там сегодня?
— Кстати, дядя Толя, ты-то знаешь, когда возникла любовь? — спросил Устинов.
— То есть как «когда»? Инстинкт продолжения рода...
— Это у животных — инстинкт продолжения рода, — с удовольствием начал объяснять Устинов. — А любовь возникла не слишком давно. Точнее, в средние века. А до этого был эрос древних.
— Эрос? — заметил Анатолий Федорович. — Ну-ну.
— Именно эрос. А для любви нужна такая простая штука, как взаимность женщины. Как только женщина стала выбирать подобно мужчине, тут и родилась любовь. А для античного эроса, дядюшка, ее согласия просто не требовалось. — Устинов неплохо знал работу классика, которую он сейчас рассказывал, но, видя, что здесь она не знакома, не стал давить именами и продолжал делиться своими мыслями. — Но что странно — раз любовь однажды родилась, значит, она когда-нибудь может отмереть. Логично?
Устинов удивился тому, что вдруг все женщины по-новому, с интересом и осуждением стали глядеть на него.
— Сейчас, сейчас! — воскликнул Анатолий Федорович. — вспомню... Описание любви, двенадцатый век... Кажется, так. Против нее бессильны и честь, и разум, и ласка, и многозлатный доход, и многодоблестный род. — Он прикрыл глаза, показывая, что ему нелегко вспоминать. — Сейчас... — И пробормотал: — Гнев, боль, бред, стра... ага! Гнев, боль, страх, скорбь, измена, коварство, обман, злоба, насилие, ложь — вот она, свита любви. Суд без суда, мера без меры, вера без веры — вот уставы любви, высшая слава любви. Сладость сулит и горечь дарит, и отравою травит, — лучшим началом начав. Манит и ранит, смешит и страшит, и жмется и жжется, страстью-желаньем томя, страстью-страданьем казнит. Хочешь покинуть Венеру — покинь пространство и время. Все времена и места — пастбища жадной любви. — Закончив, Анатолий Федорович налил себе вина, выпил и вымолвил: — Вот так, племянник!
— А что же будет вместо любви? — с сомнением спросил Николай Николаевич. — Ведь прогресс, кажется, необратим? По сравнению с эросом любовь — тоже прогресс?
— Запугал тебя Мишка! — усмехнулся Анатолий Федорович. — Я его понимаю. Сперва женщин чуть-чуть освободили — вышло благо. А дальше они сами взялись освобождаться, и еще немного, эдак десятка через два годков, начнется такая свобода, что любви не останется меета. Что доступно — скучно. Вернемся к эросу на новом витке.
— Ну, теоретики, хватит! — решительно произнесли Анна. — Пусть ты уже не маленький, но есть вещи, которых ты еще просто не понимаешь. И не спорь! — Она даже прикрикнула, когда Устинов с азартом вскинул голову. — Станешь мужем и отцом семейства, тогда поспорим. Давайте танцевать! Ну, раз-два! Встаем! Николай, Толик, веселее!
Отодвинули стол в угол за никелированную кровать и включили радиолу. Устинов сидел рядом с Надеждой, глядел, как вальсируют Анна с мужем и мать с Анатолием Федоровичем. Николай Николаевич сбивался с ритма, улыбался, но Анна, приостанавливаясь вслед за ним, снова и снова тащила его в кружении. Мать и Анатолий Федорович танцевали легче и незаметнее.
— Это уже не для нас, — сказала Надежда. — Раньше я любила танцевать, а сейчас силой не заставишь. — Она тихо засмеялась, наклонившись к Устинову. — Девочки учили меня танцевать по-современному. А ты к нам придешь? Приходи. Поговоришь с сестричками. Нужно, чтобы с ними старший брат поговорил, мы для них уже не авторитет.
— А я авторитет? — вполголоса ответил Михаил. — Смотри, мама ничего танцует.
— Она прекрасно танцевала, — чуть приподняв глаза, сказала тетка. — Аня всегда завидовала.
Ее голубые, неустиновские глаза выразили что-то нежное, грустное. В темно-русых волосах поблескивала седина, над углами рта запали морщинки молодой смешливой улыбки.
— Это мама бодрится, — сказал Устинов. — Потом у нее ноги будут болеть.
— Она сейчас живет, — возразила Надежда, — у нее все болит. Ей, наверное, и думать больно.
Устинов смотрел на эти полные ноги в сияющих туфлях и хотел представить маму молодой. Он почувствовал ревность, как будто легкие движения матери были неуместны, фальшивы и жалки.
— Ты у них поздний ребенок, — сказала Надежда. — Тебя ждали еще до войны. Ну рассказывай! Что говорит отец?
— А! — ответил Устинов. — Что он может сказать? Ничего не говорит.