С десяти утра начинают вызывать по списку в операционную. В комнате, сплошь выложенной белым кафелем, стоит некое сооружение, на которое, холодея от страха, вскарабкиваются больные, открывая для врача все потаенное. Сестра без лишних слов кладет тебе на лицо маску, пахнущую спиртом и чем-то еще. В голове начинает шуметь, но организм не перестает чуять боли в низу живота, потому что врач уже взялась за дело, и со стола, на который при входе ты бросила осторожный взгляд, уже исчезло несколько крупных блестящих предметов.
Врач — женщина. Спокойно, старается ничего не выразить лицом. Когда боль усиливается, она говорит сестре: «Вчера Клара купила югославский мохер по десять рублей». Наверное, это должно тебя отвлечь, но боль не проходит. Тягучая, тупая. Будто у тебя из живота, отрывая, тянут внутренности. В глазах темно, в голове шумит, голосов не различаешь. Сестра подносит ватку с нашатырем. Врач торопится.
Но вот и все. Поднимайтесь! В палату! С трудом поднимаешься. «Спасибо, доктор», еле перебирая ногами, добираешься до постели. И вот тут начинается снова. Болит весь живот. Болит так, что скрючиваешься, переворачиваешься и, уже не стесняясь никого, начинаешь реветь. Через час проходит. Остается слабость. Обед приносят в палату. Серый больничный рацион. Женщины понемногу отходят, веселеют, облегченно вздыхают и начинают строить планы, как не забеременеть в будущем. Уже о мужьях говорят снисходительнее. Многим кажется, что они переступили черту, за которой уже нечего таиться, называют вещи своими именами, обсуждают детали.
Абортарий — так называют это больничное отделение бывалые. Бедные, циничные, робкие и шумливые женщины, заключенные в нем! Редко кто попадает сюда из-за своего легкомыслия (это ошибочное мнение).
Не знаю, что там остается в кровавом тазу у операционного кресла. Но не только ребенка теряет несостоявшаяся мать. Самое себя она теряет там. И это горе.
Вот огромное несоответствие: родить ребенка в сотни раз тяжелее, чем лишиться его в абортарии. И все же — избави бог!»
Закончив писать, Валентина поняла, что она никогда не решится отдать Михаилу написанное, что это не письмо, а ее тоска, боль, раскаяние, что это она сама, жалкая, беззащитная, никому не нужная, кроме дочери и Михаила.
За окном стемнело. Поверх занавески с черным прямоугольником печати в уголке был виден бело-голубой фонарь, то загорающийся, то потухающий. В мерцающем свете летел снег. Валентина отодвинула занавеску и, по-детски загородив лицо ладонями, выглянула во двор. Пришла зима. Черная мокрая земля, сосны, кусты, столбы забора — все, что еще утром стояло с кислым видом, переменилось и сделалось новым. Длинная тень сосны накрывала дорожку с проезженными и уже заметенными колеями, пересекалась с другими тенями и таяла возле освещенного крыльца. От снежного покрова веяло покоем и равнодушием.
— Ждешь кого? — спросила соседка.
— Нет, завтра все равно выпишут, — ответила Валентина. — Вот зима. Новый год скоро.
— Да, Новый год. С сумками — по очередищам! Ты здесь впервые?
— Впервые, — виновато сказала Валентина.
— Брось, не думай про это! Что сделано, то сделано. Ты мужику письмо писала?
— Мужу. Хочешь прочесть?
— Зачем? — соседка подняла тонкие подбритые брови. — Думаешь, я тебе что-то посоветую? Кто ж тут посоветует! Такая у нас судьба, а от них, паразитов, ничего не дождешься.
Тон ее голоса снова выражал чувство сильной привязанности к тому, кого она назвала во множественном числе «паразитами», и вместе с тем он был неприятен беспечностью и отсутствием нравственного страдания, и Валентина позавидовала и воспротивилась ему.
— Прочти, — повторила она. — Может, я для тебя писала.
Соседка со сдержанным любопытством взяла тетрадку. Валентина опять стала смотреть во двор.
Теперь внизу стояли двое мужчин со стаканами, они чокнулись и что-то кричали окнам родильного отделения. Валентина вспомнила, как Михаил тоже стоял под этими окнами на мартовском снегу, кивал ей, улыбался, спрашивал руками, какая Даша. Мужчины замахали шапками. Потом один подбросил шапку, не поймал, наклонился и, слепив снежок, бросил в окно.
— Сумасшедшая! — услышала Валентина голос соседки. — Порви! Такое им нельзя знать. Порви, слышить!
— Ну и порви, порви! — сказала Валентина. — Чего же ты? Порви!
Устинов не заметил, как прошли без Вали два дня. Он забирал Дашу из детского сада, что прежде делала жена, и они за руку шли домой. Один раз опоздал и застал дочь вместе с плачущим малышом, которому воспитательница. грубо твердила: «Раз ты плачешь, тебя никогда не заберут!» Малыш заливался все отчаяннее, и Устинов чуть было не вмешался, но побоялся озлоблять ее.
«Он плачет, и его никогда не заберут», — с ябеднической лаской сказала его дочка. Ни капли жалости, удивился Устинов. «Эх ты! — сказал он уродливому от слез и натуги мальчику. — Разве мама тебя бросит? Тебя никогда не оставляли и не оставят. Не реви. Слезы — это скучно». Он разговаривал с ним меньше минуты, потом воспитательница стала успокаивать малыша уже другим, строгим и незлым голосом.