Он не верил, что будет жить в этом высоком доме, и, радуясь глазами, в душе был даже разочарован какой-то незаконченностью, которая ясно обозначилась именно в тот день. Отец угадал: теперь совсем взрослые, то есть на самой вершине, и куда ни шагнешь с нее, все выйдет уже вниз.
— Поехали выпьем! — предложил Устинов.
Кирилл Иванович приподнял рукав и взглянул на свои большие часы с исцарапанным стеклом.
— Лучше поехали домой, пообедаем, — ответила Валентина.
— Лучше домой, — согласился Кирилл Иванович.
Он хотел поговорить порознь с ней и сыном, но было видно, что это не удастся. Он вспомнил старый дом, в котором родился: там они бы сели с Мишей в маленькой комнате и, покуда Валя собирала бы на стол, уединенно потолковали бы. «Ты помнишь Раису, сынок? — спросил бы Кирилл Иванович. — Не надо повторять моих ошибок».
После смерти отца и матери следующим в роду стоял Кирилл Иванович.
В высокой башне, откуда они вышли, не было маленькой комнаты, и, когда он приедет сюда, ему долго здесь не гостить. Даже сватье Нине Никаноровне здесь не жить, как бы властно и гордо она ни пыталась руководить дочерью. Холодно, ветрено в открытом дворе, выходящем на пустырь.
— Не тянет домой, сынок?
— Еще бы не тянуло!.. Валя меня даже ревнует к родному городу.
— Переезжал бы. Можно выменять хорошую квартиру, на всю жизнь.
— Это мечты, отец.
— А вы меняйтесь на Москву, — с радостной фальшью в голосе сказала Валентина. — Или на Подмосковье. Вам ведь всё равно где жить, вы люди свободные.
— Я понимаю, Валюша. Сам его в Москву направлял, так что вроде и жаловаться некому. Двор-то какой сиротливый. Где ребенку гулять? Тут баки с мусором, там машины. Ни одного деревца...
— Ничего-ничего, отец, — усмехнулся Устинов. — Посадим. Это дело наживное.
Пустая даль бульвара, отделенная от грязно-серой наезженной дороги прутиками посаженных осенью деревьев, уводила взгляд к горизонту. Широкими шагами, то поднимаясь на возвышение, то спускаясь в низину, брели с какой-то жестокой одухотворенностью электроопоры. Кирилл Иванович всегда ощущал себя человеком при электричестве, но сейчас он хотел бы сделать так, чтобы никаких опор тут больше не было и вместо них стоял старый дом под соломенной крышей, родной дом отца и матери, деда и прадеда. Он уже нигде не существовал и, объятый огнем, давно превратился в жар, пепел, обугленные обломки. Теперь он стал неуязвимым для огня, ветра и дождя, и Кирилл Иванович, вдруг поставив деревенский дом посреди бульвара, испытал радость от вечного существования родного гнезда. За грядками и картофельным полем в конце огорода летом росла рожь, не для зерна, хотя и оно было нужно в хозяйстве, а для соломы, которой покрывали крышу.
Кирилл Иванович как будто наклонился, схватил у корня пучок скользких колосьев и срезал их серпом.
Глубина неба, уже уставшего за лето, поднималась над головой матери. Мать наклоняется вслед за серпом. Блестят желтые скошенные рядки. Последние колосья она никогда не срезала, а завивала розовой и голубой лентой и, собрав вокруг них детей, водила хоровод и пела:
Тот праздник она называла «дожинки», а завитые колосья «христовой бородкой». Уже выросла из-под земли рядом с деревней шахта и стала незаметно прибирать к себе людей, а мать по-прежнему каждый август водила хоровод. Уже морозной новогодней ночью Кирилл Иванович ждал в сторожке на окраине донецкого городка Волновахи машину с обер-лейтенантом и его агентом Ядвигой, чтобы застрелить их, и в степной тишине сквозь минутную дрему он прощался с матерью и в последний раз выходил с ней на дожинки; сияя фарами, легковая машина быстро ехала по дороге из Мариуполя, остановилась у шлагбаума и вдруг стала разворачиваться. Они почуяли смерть. Кирилл Иванович выпустил очередь из автомата. Хмурый подросток Виктор, которого ему дали в помощники местные подпольщики, побежал за машиной и стрелял длинными очередями. «Дожинки», — подумалось тогда Кириллу Ивановичу.
Он не любил вспоминать войну, и если уж она просочилась сейчас к его родному дому, то ее следовало снова загнать туда, где она вечно лежала смерзшимся комом. Он загнал ее туда.