— Сентюрин я, с завода Тильманса… Я готовился речь сказать, а сейчас из головы все вылетело. Это очень даже странно мне слышать про голубые знамена и про это… про поэзию… от рабочего юноши. А про детский социализм — не смешно. Нужен детский социализм. Я не о себе. Я-то взрослый, мне уже шестнадцать. Я про детей про наших скажу заводских, которых на нашем заводе множество… Как было им трудно при царе, так и осталось! Работаем по десять часов, а то и боле… А в получку — шиш… На еду не хватает… Мастера лютуют, бьют детей, да и нам по шее дают… Что говорить… говорить я не умею… Я вот вам статейку зачитаю одну из газеты вчерашней… Вот что гражданин Гурьенков в ней про наш завод пишет, послушайте…
Стал читать, запинаясь, с остановками:
«Понаблюдав часа два работу детей при сушильных барабанах, в зрельных и вешалах при температуре почти 55 градусов по Цельсию, я спросил господина «Рэ»… — так написано, пояснил он залу. — А что за люди выходят потом из этих мальчиков?
— Бог знает, куда они у нас деваются, — ответил господин «Рэ», подумав. — Мы уж как-то их не видим после.
— Как не видите? — спросил я, корреспондент, значит.
— Да так, высыхают они.
— Я (это господин Гурьенков, а не я) принял это за ме… мета-фо-ру…
— Хотите сказать, меняют род занятий? — уточнили.
— Да нет, — ответил господин «Рэ» серьезно. — Просто высыхают, совсем высыхают». Вот такая статейка, как? А дети, товарищи, вот именно высыхают, уродуются, тяжело болеют, а многие умирают. А мы хотим жить! Мы справедливости требуем! А потому я поддерживаю Алексеева… Я его знаю и верю ему… Он сам на бар с детства горб гнет… И «фараоны» его били… У нас есть в жизни только два вероянта: оптимальный и пессимальный — победа над буржуями или смерть!.. И я требую социализма и умру за него!.. Да здравствует социалистический союз молодежи! Да здравствует социализм!..
И аплодисменты, крики: «Да здравствует!», «Молодец!»…
— Молодец, Сентюрин, — поддержал зал Алексеев. — Только умирать не торопись. Кто за тебя социализм строить-то будет?.. А вместо «вероянт», надо говорить «вариант», вместо «оптимальный» лучше говорить «оптимистический», а вместо «пессимальный» — «пессимистический».
Образовалась заминка — слова никто не просил.
— Ну? — вопрошал Алексеев. — Или нечего вам сказать? Почему девчата молчат? Все прекрасно?
— И ничего не прекрасно… — таким мелодичным и таким дрожащим, рыдающим голосом сказала девушка из первого ряда, что все враз затихли. Она стояла, вся пунцовая от залившей ее лицо краски, открывала рот, но не могла говорить.
— Как тебя звать-то? — спросил Алексеев.
— Таней зовут. Я сейчас успокоюсь… И не пойду туда, — она кивнула в сторону трибуны. — Я отсюда скажу, от девушек нашей фабрики скажу. У нас, у девушек, на фабрике даже имени нет. Нас всех скопом просто «фабричной пылью» называют… А мастера и начальники бесконечно пристают, все предлагают, то за город прогуляться, то «пожаловать на чердак»… У нас Раечка Морозова из-за этих вот приставаний убила себя насмерть, а ей только шестнадцать было… И мы не согласны с такими порядками! Мы за то, что говорил вот этот товарищ. — И показала рукой на Алексеева. — Он был у нас на фабрике, я помню, и девчата его любят…
Раздался хохот.
Таня непонимающе, с удивлением оглянулась в зал, потом тоже рассмеялась.
— Ой, да подите вы… дураки несчастные… Вам бы только об одном… Я что еще хочу сказать… Вы посмотрите, сколько хулиганов в городе поразвелось, каких только шаек нет: «заставские», «солянские», «смоленские», «чугунские», «железнодорожные», «александровские»… С кинжалами, кастетами, ножами и даже с наганами. На улицу выйти жуть. А кто эти хулиганы? Да дети рабочих. А почему хулиганят? От отчаяния, от безысходности. Режут, бьют друг друга, на своего брата рабочего человека страх наводят. А буржуям выгодно, чтобы вместо классовых боев кулачные бои были да поножовщина… И для этого наш союз нужен, чтоб прекратить все это…
Бежал к трибуне мальчишка, сам маленький, худенький, одежда на нем болталась, он поддергивал сползающие штаны и это вызвало смех.
Алексеев помог ему взобраться на сцену.
— Сколько ж тебе лет? — спросил Алексеев.
— Мне-то? Шестнадцать.
— Вот уж врешь! Сколько прибавил?
Мальчишка посопел, молча глянул на Алексеева исподлобья.
— Три… По целковому за год приставу уплатил. А что? Разве я один? Шамать нечего, а работать не разрешают… «Мал», — говорят.
— Кем же ты работаешь?
— Я-то? Я «круглила» на Путилове, в снарядном. Я донышки у снарядов обтачиваю, круглю… Круглил…
— А имя твое как?