По большому счету, стирает. Так должно быть. Вы правы в том, что, в конечном счете, это все загладится по милосердию Божьему. Но для меня болезненно, что я не могу попросить прощения или вынужден мысленно просить прощения у кого-то, кого я обидел. Владыка Антоний Сурожский рассказывал такую историю: к нему однажды пришел белый офицер и признался, что случайно убил свою невесту. Она была с ним на поле боя и оказалась на линии огня, когда он стрелял, и он попал в нее. «Я исповедовался, мне отпустили грехи, – говорил этот человек, – но легче мне не стало». И тогда владыка Антоний дал неожиданный для православного митрополита совет: «Вы исповедовались перед Богом, но Его вы не убивали. А вы пробовали попросить прощения у своей невесты?» Офицера поразила эта мысль, и он ушел, а через несколько дней или недель вернулся и сказал: «Вы знаете, я попросил у нее прощения, и теперь мне стало легче».
Отвоеванный кусок неизвестности
В раю им действительно не нужно было искусство. В раю его нет, я полагаю. Бытие и так обладает полнотой. От Адама ничего не было скрыто, он имел абсолютное знание, ему не нужны были ни науки, ни искусства. Искусство начинается тогда, когда часть подлинного бытия уже не видна. Это один из путей познания мира. Когда человек лишился полноты знания, чувства, жизни, он начал стремиться к тому, чтобы ее вернуть. Ведь что такое наука и искусство? Это стремление отвоевать у неизвестности какой-то очередной кусок. Наука – физическое знание. Искусство – метафизическое знание, как вера и религия.
Возьмем литературу – мне она ближе. Думаю, вы согласитесь, что литература, как и кино, – это попытка выразить невыразимое. Существуют вещи, которые невозможно описать, а ты вдруг находишь для них слово. Бывает, что невыразимое можно почувствовать сердцем чуть-чуть, но назвать не получается, не получается думать о нем или сказать о нем кому-то. А литература (и искусство в целом) дает имена, как Адам давал имена в раю животным. Приведу свой любимый пример: Набоков – человек, очень далекий от Бога, – описывает страх смерти у героя, который не верит, что его что-то ждет за гробом. При этом автор использует выражение «раковинный гул вечного небытия». Знаете, тот самый гул, который мы слышим, когда подносим раковину к уху.
Это сложно выразимое явление, которому писатель дал имя, и мы теперь можем им пользоваться.
Я не боюсь, но знаю, что такое может случиться. Речь идет не о способности складно составлять слова. У человека должно быть то, что немцы называют Strahlung – особая энергетика, заставляющая лампочки загораться или, наоборот, лопаться в его присутствии. Я задаю себе вопрос: есть ли еще во мне это? И было ли вообще? Знаю людей, которые встают утром и вдруг видят – ничего не осталось. Как поет Гребенщиков, «я вышел духовный, а вернулся мирской», хотя всего лишь пошел за сигаретами. Вдруг в одно прекрасное утро человек обнаруживает, что в творческом смысле ничего собой не представляет. Огонь погас. И что делать? Об этом я как раз пытаюсь написать. Это очень частая история, особенно в литературе. Некоторые честно говорят: «Все, приехали, я ничего не могу, буду заниматься чем-то другим, веники вязать». Человек начинает идти по этому пути и иногда достигает каких-то результатов.
Записочки к Богу
А зачем Ему наши молитвы?
А разве наши книги – не диалог? Я убежден: то, что я пишу, – это мои записочки к Богу. Это просьбы. Он видит: «Вот чего парень боится; вот что его волнует. И Я ему помогу». Надеюсь, Бог так на это смотрит. Так что это все вещи значимые, если сам к ним серьезно относишься. Но если ты пишешь, скажем, пятьдесят сценариев в год, просто чтобы денег «срубить», тогда это не «записочки».
Думаю, для Бога и Каннский фестиваль имеет относительное значение. Фестиваль – лишь признание того, что вы сделали. Вы создали прекрасную вещь. И она будет оценена и вашим Небесным Отцом, и каннскими мэтрами.
Как говорил любимый мной Лесков, «никто не знает, кто в каком расчислении у Господа».