Если бы Джон попросил ее о чем-нибудь словом или молчанием, если бы потребовал, чтобы она оставила свои занятия, погасила бы свои знания ради ухода за домом и детьми, то она уже не смогла бы ответить ему отказом, даже если ценой этому был ее дух. Она так и не научилась соизмерять любовь: много отдавать и много в чем отказывать. Это было ясно еще в Лондоне, когда она бросила вызов своему телу: будь со мной в любви!
Какой смелой она тогда была! И не сожалела о случившемся.
Ей казалось, что она – существо одновременно и тела, и разума – не сможет жить нигде в известном ей мире. Этот принцип был настолько всеобщим, что казался законом природы: одна часть женского естества должна доминировать над другой. Такой женщине, как она, всегда придется делать выбор между желаниями: верностью самой себе или верностью жизням, которых она могла бы рожать и выхаживать.
Несколько месяцев назад она все же написала Джону. Альваро, ничего не зная о том, что может значить для Эстер имя Джон Тильман, рассказал ей историю об уважаемом судье, который женился и поселился в Ковентри и к которому теперь буквально стекались просители, зная, что он куда более милосерден, чем его отец, тоже судья.
В своем письме Эстер была лаконична – выразила надежду, что Джон в добром здравии, и пожелала ему всяческого благополучия.
Эстер,
За годы, проведенные в Лондоне, я погрузился в пропасть настолько глубоко, насколько это возможно человеку, прежде чем он вспомнит об обязанности оставаться собой. Я вовсе не смельчак, Эстер, разве что в желаниях.
Я не забываю своих ошибок, не забываю и вашу смелость, которая до сих пор является для меня эталоном, позволяющим мне судить о многом, и не в последнюю очередь о себе самом.
Эстер перечитала письмо несколько раз, пока не выучила его наизусть, и только потом отложила.
Как же все-таки страшна любовь! Но она все равно не отвергала ее.
Теперь же Эстер снова перечитала уже написанное ею. Да, вселенной, безусловно, двигало стремление к жизни. Оставался вопрос: чье?
Возможно, принуждение женщины к выбору само по себе противоречит природе, пришло в голову Эстер.
Она взяла перо и принялась писать:
И все же самопожертвование везде рассматривается как высшее призвание, и тем более для женщины, которая вынуждена отдавать себя другим без остатка. Доброта всегда приписывалась женщине, и в обратном случае такая женщина считалась «неестественной».
Но как тогда назвать доброту, которая, принося пользу другим, наносит вред, пусть даже и одному человеку? Действительно ли уместно называть добротой отделение себя от собственных желаний? И разве императив защищать всю жизнь не должен охватывать – для женщины – и ее собственную?
В таком случае следует отказаться от нашего привычного представления о женской доброте и попытаться создать новое…
От окна повеяло легким ветерком, пламя свечи сжалось в крошечный шарик и исчезло. Вверх потянулась тонкая прямая полоска дыма. Эстер неотрывно смотрела, как та колеблется, ломается и наконец рассеивается. Она так увлеклась, что, услышав скрип половицы, вскрикнула.
В дверях полутемной комнаты стоял Альваро и смеялся.
– Ну обругай же меня за то, что явился вытащить тебя из узилища!