пригласила Хосе Антонио, детей моих — Мирту с Каликсто, и Гаспара, он только что вернулся ненадолго из Мексики и ко дню волхвов должен был отправиться в Акапулько со своим оркестром, исполнявшим мамбо. (Энрике позвал и Тересу, однако она, притворявшаяся такой неприрученной, с поразительной кротостью подчинялась властной тете и покорно оставалась на Семнадцатой улице, где ей отводили роль незаменимой затейницы, режиссера и секретаря, а я и радовалась, потому что меня раздражали ее заигрывания с Хосе Антонио, или я просто ревновала к ней...) Таким-то манером мы весело собрались у меня, далеко от дома, где бронзовый пикадор, творение Бенль- юре1, застыл перед бронзовыми быками, а на картине Сулоаги размахивал рапирой прославленный Бельмонте. И, не дожидаясь полуночи, сели к столу, где стоял молочный поросенок с хрустящей, коричневой корочкой и золотистые жареные бананы, которые здесь кладут между двумя листами лучшей бумаги и отбивают кулаком. Когда мы перешли к вину и сластям («пить будем только самое простое, как тут принято»,— распорядился Хосе Антонио), Гаспар и Энрике стали петь старые песни времен испанских событий — протяжную, на мотив «Четырех погонщиков», бодрую про пятый полк и повсеместно прославленное «Allez, allez, reculez, reculez — liberté, égalité, fraternité»1 2, сочиненное неунывавшим горнистом, за колючей проволокой лагеря в Аржелес-сюр-Мер... Так мы и сидели, когда на улице поднялся дикий шум. Люди выходили на крыши, поздравляли друг друга, желали счастья, шутили, как обычно, над «стариком- покойничком», пластинки играли вовсю гуарачу и ча-ча-ча, а суеверные кумушки выливали из окон или с балкона ведро воды, чтобы спугнуть злых духов и приготовить новому году «чистое жилье». «Ну, вот!» — сказал, поднимаясь, Энрике. Меня целовали все: муж — по-супружески нежно, Гаспар — по-братски, Мирта— как дочка, Каликсто — почтительно, едва коснувшись моей щеки, Хосе Антонио — немного крепче, на мой взгляд, чем следовало, хотя мне это и понравилось. Когда наши стенные часы били одиннадцатый раз (по такому случаю мы сняли сурдинку), я заметила, что Мирта и Каликсто целуются, забыв обо всех на свете. «Что ж это вы, ребятки! — засмеялся Гаспар.— Часы бьют двенадцать раз, а не двадцать четыре!» — «Дело ваше, если 1 Бенльюре, Мариано (1866—1947) — испанский скульптор. 2 Здесь: проходите, не задерживайтесь (франц.) — намек на обычные приказания полицейских. «Свобода, равенство, братство» (франц.). 346
нравится!» — засмеялся и Хосе Антонио. «Завидно, а?» — сказал Энрике, которому уже ударило в голову тетино шампанское... Глаза у Мирты сверкнули — я не видела ее такой веселой,— и она подняла бокал: «За нашу свадьбу!» — «Что?» — «То, что слышите. Мы скоро поженимся!» Хосе Антонио и Энрике зааплодировали, Каликсто словно отвел рукой невидимую муху: «Не слушайте вы ее. Глупости говорит.— И, внезапно решившись, резко встал.— Простите. Мои тоже встречают Новый год. Пойду к ним, хоть и запоздал. Большое спасибо. Желаю счастья».— «Возвращайся поскорей»,—сказал Энрике. «Нет»,— и Каликсто, не глядя на нас, направился к двери. Мы сильно смутились, Мирта рыдала. Не зная, что сказать, мы дали ей выплакаться. Наконец, вытирая слезы, она проговорила: «Я лягу, мадам. Я очень устала». Когда я отвела ее к Энрике — мы заранее постелили ей там на диване, домашние разрешили остаться у меня,— она залепетала: «Мне стыдно, мадам... Вы поймите...» — «Ничего не объясняй,— сказала я.— Завтра поговорим или позже, как хочешь...» И я пошла к гостям, думая, что она немножко успокоилась. Трое мужчин сидели молча, кололи орехи, передавая друг другу щипцы так, словно это очень серьезное дело. Мы долго молчали, и лишь по беглым взглядам, которыми мы обменивались, было понятно, что думаем мы о другом. Все стало мне ясно в один печальный миг: то, что мы увидели сегодня,— истинная драма, и Каликсто, судя по его резкой выходке, прекрасно это понимает? «Я это сразу заметил,— нарушил молчание Гаспар.— А чего ж вы хотите... Целый день они вместе. Обнимаются, поддержки эти, то-се, вот и занялась свеча»... Если ученица моя будет упорствовать, если она бросит вызов обычаям среды, где никогда еще, насколько мне известно, белая не выходила за негра, ее вышвырнут из дому, из семьи, из общества, изгонят и оплюют, станут ею гнушаться, от нее отвернутся старые подруги, она войдет в число неприкасаемых, безжалостное мещанство извергнет ее, заклеймит, и ей придется уйти к мужу, в гетто для «цветных», сменив приличный квартал на грязные улочки. Когда любовь к музыке, неизбежная в нашем ремесле, приведет ее в оперу или на концерт общества «Pro Arte»1, она будет одна, и с ней почти никто не поздоровается, ибо слушать Мельхиора, Горовица, Сеговию или Рубинштейна здесь можно только белым. Перед ней закроются двери блестящих и приятных мест, которые она знала с детства, и видеть ей придется пейзажи много более непригляд1 «Общество искусств» открыто на Кубе в 1937 г. 347