— А вот теперь, Суханов, я вам верю.
В кубрике между тем Ветошкин гнул свою линию.
— Послухай, Серега, — говорил он, прижав того на рундуке в уголок. — Кто тебя лучше своего брата — моряка поймет в горе? Да и не успеть тебе ни при какой погоде. Это у лейтенанта нашего всякие фантазии в голове бродят. А чего бродить, когда вокруг одна вода? Да и погода сейчас самая разнесчастная. Проболтаешься только в аэропортах. А тут законтачим лодку — законтачим же мы ее, проклятую, это я тебе говорю, — так или иначе отпуска дадут на группу. Первый — твой. Я тебя понимаю, сам два года назад мать схоронил. Но и нас ты должен понять, нам ведь без тебя — зарез. — Он провел ребром ладони по горлу. — Сам видишь, говорить тебе много не буду. А мать, конечно, дело святое. Тут уж говори не говори, а с места не сойдешь.
Суханов заявился тихо, и никто его не заметил, а когда дневальный обратил на него внимание и хотел было рявкнуть: «Смирно», чтобы мощью своего голоса исправить свою же оплошность — когда человек что-нибудь заваливает, он обязательно начинает напрягать голосовые связки, — но Суханов успел ему махнуть рукой, и дневальный только молча пошлепал губами. Суханов не слышал, что говорил Ветошкин, но по его заговорщицки-сосредоточенному виду составил себе представление об этом разговоре и подумал: «Давай, мичман, шпарь, мичман. Сейчас я скажу такое слово, что все твои слова полетят кверху тормашками».
— Ловцов! — позвал он. — Готовьтесь к отъезду. Командир разрешил вам отпуск.
Что-то не поняв, Ловцов поднялся, беспомощно глянул на Ветошкина:
— А как же вы тут без меня?
— Не рефлексируйте, Ловцов. Командиру лучше знать, как мы будем тут без вас.
Ловцов помялся, переступая с ноги на ногу и не зная, что надо делать в таких случаях и что говорить, и по лицу его пробежала светлая-светлая тень. «Это хорошо, что он даже в горе улыбнулся, — подумал Ветошкин. — Может, и прав лейтенант-то. Может, это я чего-то не понял, охо-хо, только ведь лодку еще законтачить надо».
В точку пришли в сумерках: танкер уже поджидал, весь освещенный огнями, и луна оживала, и вода была спокойной, словно бы на рейде. Танкер «сел» на волну, и «Гангут» пришвартовался к его правому борту, вдоль которого с танкера спустили на воду огромные, чуть поменьше железнодорожной цистерны, резиновые кранцы, чтобы корабли не бились бортами, навели сходню, и во все магистрали на «Гангуте» дали пресную воду. Заработали души и баня, белье стирали не только в прачечной, но и на верхней палубе. Козлюк с бощманятами натянули бельевые леера, и скоро в белом свете палубного прожектора затрепыхались на легком ветру флаги расцвечивания, набранные из тельняшек, маек, трусов, рубашек. Везде пахло мылом, содой, как в хорошей прачечной.
На «Гангуте» снова читали письма. Ловцов тоже получил от матери маленький замусоленный конверт, надписанный нетвердым почерком.
«Сынок, — писала Людмила Николаевна. — Сегодня я опять видела тебя во сне. Будто ты совсем маленький на руках у меня. Стоим мы в нашем проулке, а крутом солнце, солнце. И трава вся в солнце. И яблони с вишнями в солнце. А еще, сыночек, в дому у нас большая неприятность. Дед наш связался с Васькой Мокровым и пил два дня без роздыху. Откуда такое напастье — ума не приложу. Ловцовы, те, правда, всегда выпивали, а у наших, Красниковых, такого завода и в помине не было. К войне это, что ли? Уж когда ты вернешься со службы, так отругай ты его хорошенько. Тебя он послушает, а от моих рук давно отбился. Совсем непутевый стал. Вот и все, сыночек. Буду ждать тебя и считать дни».
«Деду я, конечно, скажу. Я ему все скажу, — подумал Ловцов. — А вот с тобой мы уже все денечки сосчитали». Он почувствовал, что в носу засвербило и к глазам подступили слезы, но плакать у всех на виду показалось ему не только постыдным, но и оскорбительным по отношению к самому себе, к матери, — в кубриках радостно суетились моряки, одни вытряхивали из рундуков бельишко, собирая его в стирку, другие читали письма, но лица у них были такие оживленные, что верилось, будто они тоже что-то вытряхивали из себя, чтобы потом это вытряхнутое простирнуть, подштопать и погладить. Стирка белья на корабле после всех видов авральных работ была для моряков сущей забавой, а значит, и праздником, когда можно было и позубоскалить, и посмеяться вдоволь, и погорлопанить просто так, чтобы дать возможность стравить из себя пар, который вольно или невольно начинал держаться на самой высокой отметке. Было шумно в кубрике, шумно было и на палубе, подсвеченной прожекторами. В посту моряки тоже не скучали. Ловцов почти случайно забрел к Суханову в каюту, тот уже закончил постирушку и собирался спуститься в пост.
— Вот, — сказал Ловцов, — письмо получил от матери. Будто от живой...