Он знал, что Васко нашли в ванне, с бритвой, снотворными и портретом Тины в руках; он читал медицинское заключение: “Тяжелое моральное состояние, суицидальные идеи”; он видел запястье Васко – кустарщина! Васко потерял не так много крови, он резал вены кое-как, горизонтально и не слишком глубоко; потом подействовало снотворное, и он уснул, а проснулся в отделении скорой помощи, где молодой интерн залатал его иголкой с ниткой под грубые врачебные прибаутки; оттуда, поскольку он “представлял опасность для самого себя”, его перевели в психиатрическую больницу Святой Анны.
Скорая подъехала к больнице по аллее Поля Верлена. Главную аллею в больнице, где лечат все душевные хвори, начиная от меланхолии, назвали в честь самого большого меланхолика среди всех поэтов, и ведет эта аллея на улицу Винсента Ван-Гога, который всего лишь отрезал себе кусочек левого уха и только потом, позднее, выстрелил себе в грудь, и улицу Жерара де Нерваля, певца “черного солнца Меланхолии”[39]
, повесившегося на оконной решетке. Но и это еще не все. К аллее примыкает чудный садик – парк Шарля Бодлера. Ну да, автора “Парижского сплина”. Для полноты картины не хватает только статуи Чорана.Стряхните с любовного недуга романтические лохмотья, и останется вот что: в палате с незапирающейся дверью сидит на краю привинченной к полу кровати несчастный малый и, подперев голову рукой, смотрит в зарешеченное окно. Таким я нашел Васко. На ногах болтаются башмаки без шнурков – их отняли. Вид так себе, но и у соседа-японца – не лучше. Парижский синдром, сказал мне Васко и объяснил, что каждый год набирается с десяток пациентов, по большей части японцев, пострадавших от разрыва между реальной и идеальной картинкой Парижа, которую рисовало им воображение: чистенькие улицы, усатые месье в беретах и с багетами под мышкой, стройные красотки в туфлях на десятисантиметровом каблуке и туалетах от Шанель, – а тут еще изнурительный перелет, разница в часовых поясах, – все это вызывало различные расстройства: например, сосед Васко потерял сознание на станции “Шатле”, очнулся в Святой Анне и с тех пор принимает себя за Наполеона.
Васко пролежал там несколько дней. Психиатры не возражали против выписки, при условии, что кто-нибудь будет за ним присматривать, и вот я пришел, а вышли мы вместе. Японец на прощанье помахал рукой своим гвардейцам, и вскоре мы сидели на террасе кафе, Васко пил горячий шоколад, а я – кофе. Мы с ним еще раз перебрали всю цепочку событий, начиная с его встречи с Тиной и кончая надрезами бритвой; тогда-то он мне и сказал: я понял, что добром это не кончится, едва переступил порог оружейной лавки.
Оказалось, Тина ему написала письмо – наконец-то! – короткое и сдержанное, в котором говорилось, что она сделала “разумный выбор” и решила остаться с “мужчиной всей ее жизни”, с которым, как она напоминала, она уже давно “связала свою судьбу”. Она надеялась, что Васко ее поймет, и желала ему всего хорошего. Письмо заканчивалось вежливой формулой: “Твоя Тина”.
Твоя, повторил я.
От такого и каменному сердцу впору разорваться.
Впрочем, у той, что писала письмо, вовсе не было сердца.
Это было холодное, бесчувственное существо.
Это была не Тина.
И все же это была она.
Это ее жадные, ненасытные губы, так часто покрывавшие восторженными поцелуями губы Васко, так часто впивавшиеся в них, так часто лепетавшие “любовь моя”, – это они произнесли “Твоя Тина”.
И это ее рука, та, которую он держал – твой лоб на мой склони, ладонь в ладонь вложи, – ее пальцы, которые она любила сплетать с пальцами Васко, держали ручку.
Ручку, написавшую “Твоя Тина”.
Он понял, прочитав эти слова, что она больше никогда не будет “его Тиной”. От этой мысли сердце его упало и окончательно разбилось. “Твоя Тина” убила Васко. По сути, он давно уже был полумертвым, оставалось довести дело до конца, да поскорее, желательно до ночи.
Скорее сдохнуть, но сначала возложить вину за свою смерть на Тину. Написать ей ответное, прощальное письмо. Чистой бумаги под рукой не оказалось, а оказалась чистая тетрадка. Вот эта самая, я показал на тетрадь фирмы “Клерфонтен”. Сказать хотелось многое, а время поджимало, поэтому он решил написать ей стихи, небольшое, в две-три строфы, стихотворное сообщение – дескать, “я завтра-на-заре-когда-светлеют-дали-уж-кровью-истеку”, – что он и сделал. Написал стихи – мы здесь читаем черновик, потом он выправил его, переписал набело на другом листке, вырвал его из тетради, вложил в конверт, надписал, сходил на почту и отправил по адресу режиссера Тининой пьесы – для Тины. Потом вернулся домой, пустил воду, наглотался таблеток и порезал себе кожу бритвой. Мог бы взять да пустить себе пулю в сердце, он потом говорил, что побоялся промахнуться, но, если хотите знать мое мнение, по-моему, он побоялся совсем умереть. По-моему, все это был блеф, вопль, последнее предупреждение Тине: он будто бы прощался с нею навсегда, но все еще лелеял искорку надежды, что она вернется.