– Ты же сам сказал, что у тебя бессонница? Недостаток сна – опасная штука…
В левом, налитом кровью глазу у него мелькнуло что-то похожее на веселье. Попытавшись ответить, я понял, что не могу произнести слово «бессонница».
– Ничего удивительного – для сына сумасшедшей.
Меньше чем через десять минут я уже шагал в одиночестве по улице. Обрывки бумаги на асфальте иногда напоминали мне человеческие лица. Навстречу шла женщина с короткой стрижкой. Издалека она показалась привлекательной, но, когда приблизилась, стало ясно, что она некрасива и вся в морщинах, а кроме того, беременна. Непроизвольно поспешив отвести взгляд, я свернул в широкий переулок. Однако через некоторое время о себе напомнил мой геморрой. Боль от него не могло снять ничего, кроме сидячих ванн.
«Сидячие ванны… Бетховен тоже принимал сидячие ванны…»
Мне в нос буквально ударил запах серы, как во время лечебного купания. Разумеется, рядом никакой серы не было. Я вновь вспомнил клочки бумаги, напоминавшие лепестки роз, и постарался идти дальше уверенной походкой.
Примерно часом позже я, запершись в номере, уже сидел за письменным столом у окна и работал над новым романом. Перо летало по бумаге так уверенно, что я и сам удивлялся. Порыв угас через пару часов – будто мою руку остановил кто-то невидимый. Мне ничего не оставалось, как встать из-за стола и пройтись по комнате. В такие минуты моя мания величия давала о себе знать особенно явственно: меня наполняло дикое ликование, я чувствовал, что у меня нет ни родителей, ни детей, ни жены – только сама жизнь, рвущаяся наружу из-под моего пера.
Минут через пять, однако, пришлось подойти к зазвонившему телефону. Но сколько я ни переспрашивал, из трубки раз за разом слышалось только что-то невнятное. Мне всё время чудилось то ли «мол», то ли «мор». Наконец я отошёл от телефона и вновь принялся расхаживать по комнате. Слово «мол» не давало мне покоя.
– Мол… mole…
Mole по-английски значило «крот». Эта ассоциация и сама по себе меня не порадовала. Но в следующую пару секунд «мол» или «мор» превратилось в la mort – то есть «смерть» по-французски. Я сразу насторожился. Казалось, смерть преследует меня – так же, как преследовала моего зятя. Тем не менее, несмотря на тревогу, мне было отчего-то смешно. Почему? Я и сам не знал. Встав перед зеркалом, чего давно не делал, я посмотрел в глаза отражению. Оно, разумеется, тоже улыбалось. Глядя на него, я вспомнил про своего двойника. Сам я этого двойника – «doppelgaenger» по-немецки – к счастью, никогда не видел. Однако жена моего друга К., который играл в кино в Америке, замечала его в коридорах Императорского театра. Помню, как я растерялся, когда вдруг услышал от неё: «Простите, что не успела с вами поздороваться в тот раз…» Потом моего двойника видел один переводчик – ныне покойный, у него ещё не было ноги – в табачной лавке на Гиндзе. Может быть, и смерть придёт не за мной, а за двойником? А если за мной… тут я отвернулся от зеркала и вернулся за письменный стол.
Из прямоугольного окна, отделанного вулканическим туфом, виднелись сухие газоны и пруд. Глядя на этот пейзаж, я подумал про незаконченную пьесу и несколько тетрадей, которые сжёг в далёком сосновом лесу. Потом взял ручку и вновь вернулся к рукописи.
Лучи солнца стали для меня невыносимы. Я – и правда, как крот, – занавесил окна и, включив в комнате электрическую лампу, продолжал усердно работать над романом. Устав писать, я открывал «Историю английской литературы» Тэна и читал биографии поэтов. Все как один были несчастны. Даже гении елизаветинской эпохи: например, Бен Джонсон, величайший учёный своего поколения, дошёл до такого нервного истощения, что воображал, будто наблюдает за сражениями римлян и карфагенян на большом пальце своей ноги. Чужие страдания невольно вызывали у меня жестокую, злорадную радость.
Однажды ночью, когда дул сильный восточный ветер (для меня это было хорошим знаком), я решил выйти наружу через цокольный этаж и навестить одного старика. Он занимал чердак в библейском обществе, где был единственным служителем, и посвящал себя молитвам и чтению. Там, под распятием на стене, мы, держа руки над жаровней-хибати, разговаривали о разном. Почему моя мать сошла с ума? Почему мой отец потерпел неудачу в делах? За что я наказан? Он знал все мои секреты и – с какой-то до странности торжественной улыбкой на губах – был готов говорить со мной бесконечно. Порой он несколькими скупыми словами будто рисовал карикатуру на человеческую жизнь. Я не мог не уважать этого чердачного отшельника. Но, пока мы говорили, обнаружилось, что ощущение избирательного сродства не чуждо и ему.
– Дочь садовника, про которую я говорил, – красивая девушка, и характер хороший. Со мной она всегда любезна.
– А сколько ей?
– Восемнадцать исполнилось.