После того как жена сбежала, разбойник взял мой меч и лук со стрелами, перерезал в одном месте связывавшую меня верёвку и, пробормотав: «Пора и мне…» – тоже скрылся в чаще. Наступила тишина. Впрочем, нет – откуда-то вроде доносились рыдания. Освобождаясь от пут, я всё время напрягал слух. Но, может, то были мои собственные рыдания?
Наконец я, измученный, поднялся на ноги у корней криптомерии. Передо мной на земле блеснул кинжал, обронённый женой. Я поднял его и одним движением вонзил себе в грудь. К горлу подступил какой-то ком, но боли я не чувствовал. Только в груди похолодело, и вокруг сгустилась тишина. О, до чего же стало тихо! Даже птицы умолкли в лесу на дальнем склоне горы. Только солнце сияло в верхушках бамбука и криптомерий – но постепенно стало тускнеть и оно, и деревья погрузились во мрак. Я упал на землю и остался лежать, окутанный непроницаемой тишиной.
Вдруг в этом безмолвии послышались шаги – кто-то украдкой подходил ко мне. Я попытался разглядеть, кто это, но видел перед собой лишь сплошную мглу. Кто-то… кто-то незримой рукой вытащил кинжал у меня из груди. Рот мгновенно наполнился кровью, и я погрузился во тьму между мирами…
Генерал
Было двадцать шестое декабря 1904 года. Рассветало. Отряд «Белые повязки» N-ского полка N-ской дивизии вышел от подножья 93-й высоты, с северной стороны, чтобы захватить резервную батарею у горы Суншушань.
Дорога проходила в тени горы, поэтому отряд сегодня построился особым образом: по четыре в ряд. Зрелище было невесёлое: солдаты с винтовками, тихо ступающие по земле, и белые повязки, выделяющиеся в рассветных сумерках. Командир отряда, капитан М., молчаливый и бледный, и правда был не похож на себя с тех пор, как возглавил подразделение. Солдаты, однако, выглядели на удивление бодро: заслуга отчасти японского боевого духа, а отчасти – японского сакэ.
Через некоторое время отряд вышел из-за скалистого склона в продуваемую ветрами речную долину.
– Глянь-ка назад! – обратился ефрейтор Тагути, бывший торговец бумагой, к ефрейтору Хорио, бывшему плотнику, служившему с ним в одной роте. – Все нам салютуют.
Хорио обернулся. Действительно, на темневшем поодаль холме, на фоне алого неба виднелись фигуры: командир полка и несколько офицеров прощались с идущими на смерть подчинёнными.
– Каково, а? Важные мы птицы, да? В «Белые повязки» попасть – большая честь!
– Какая ещё честь? – Хорио, поморщившись, подтянул повыше висевшую на плече винтовку. – Мы ведь умирать идём. Они, видно, думают, что [мы на их салюты купимся[55]
]. Дёшево, получается, нас ценят?– Нельзя так говорить! Грех перед [императором].
– Вот ещё! Грех, не грех – какая разница! За салюты и рюмку сакэ в столовой не нальют!
Тагути промолчал. Он уже привык, что для товарища, стоит тому немного выпить, не остаётся ничего святого. Но Хорио всё не успокаивался:
– Нет уж, меня на эти позы не возьмёшь. Все нам про высокое талдычат: вот, мол [родина, честь]. Враньё сплошное. Эй, братишка, разве не так? – обратился он к ещё одному ефрейтору из той же роты, тихому Эги, который раньше работал учителем младших классов. На сей раз, правда, тихоня вдруг вспылил:
– Дурак! Забыл, что умереть – наш долг? – рявкнул он, казалось, готовый вцепиться в глотку подвыпившему товарищу.
К этому моменту «Белые повязки» уже поднимались по склону с другой стороны речной долины. Там в рассветной тишине виднелось семь-восемь китайских домишек, обмазанных высохшей грязью, – а над их крышами темнела холодная, красновато-бурая громада горы Суншушань, прорезанная чёрными, как нефть, складками. Когда отряд прошёл деревушку, строй рассыпался. Бойцы в полном вооружении несколькими цепочками поползли по тропинкам вперёд, где их ждал враг.
Ефрейтор Эги тоже опустился на карачки. Слова Хорио – «За салюты и рюмку сакэ в столовой не нальют», – не шли у него из головы. Эги предпочитал помалкивать, но и его преследовала та же мысль – поэтому слова товарища попали точно в цель, вызвав саднящее чувство, будто коснулся застарелой раны. Ползя, будто животное, по обледенелой тропе, Эги думал о войне и о смерти – и в этих мыслях не было ни тени надежды. Смерть – пусть даже смерть [за императора] – представлялась ненавистным чудовищем. Война… война не казалась ему грехом. Грех был чем-то, по-человечески понятным, проистекавшим из человеческих страстей. Война же происходила исключительно [из-за высочайшего приказа]. И вот теперь он – да нет, не только он, все две тысячи человек, отобранные из разных дивизий в отряд «Белые повязки», должны умереть, не по своей воле, а лишь потому, что [император отдал приказ].
– Идут, идут. Вы из какого полка?