Читаем Ворота Расёмон полностью

После того как жена сбежала, разбойник взял мой меч и лук со стрелами, перерезал в одном месте связывавшую меня верёвку и, пробормотав: «Пора и мне…» – тоже скрылся в чаще. Наступила тишина. Впрочем, нет – откуда-то вроде доносились рыдания. Освобождаясь от пут, я всё время напрягал слух. Но, может, то были мои собственные рыдания? (В третий раз – долгое молчание.)

Наконец я, измученный, поднялся на ноги у корней криптомерии. Передо мной на земле блеснул кинжал, обронённый женой. Я поднял его и одним движением вонзил себе в грудь. К горлу подступил какой-то ком, но боли я не чувствовал. Только в груди похолодело, и вокруг сгустилась тишина. О, до чего же стало тихо! Даже птицы умолкли в лесу на дальнем склоне горы. Только солнце сияло в верхушках бамбука и криптомерий – но постепенно стало тускнеть и оно, и деревья погрузились во мрак. Я упал на землю и остался лежать, окутанный непроницаемой тишиной.

Вдруг в этом безмолвии послышались шаги – кто-то украдкой подходил ко мне. Я попытался разглядеть, кто это, но видел перед собой лишь сплошную мглу. Кто-то… кто-то незримой рукой вытащил кинжал у меня из груди. Рот мгновенно наполнился кровью, и я погрузился во тьму между мирами…


Декабрь 1921 г.

Генерал

1. Отряд «Белые повязки»

Было двадцать шестое декабря 1904 года. Рассветало. Отряд «Белые повязки» N-ского полка N-ской дивизии вышел от подножья 93-й высоты, с северной стороны, чтобы захватить резервную батарею у горы Суншушань.

Дорога проходила в тени горы, поэтому отряд сегодня построился особым образом: по четыре в ряд. Зрелище было невесёлое: солдаты с винтовками, тихо ступающие по земле, и белые повязки, выделяющиеся в рассветных сумерках. Командир отряда, капитан М., молчаливый и бледный, и правда был не похож на себя с тех пор, как возглавил подразделение. Солдаты, однако, выглядели на удивление бодро: заслуга отчасти японского боевого духа, а отчасти – японского сакэ.

Через некоторое время отряд вышел из-за скалистого склона в продуваемую ветрами речную долину.

– Глянь-ка назад! – обратился ефрейтор Тагути, бывший торговец бумагой, к ефрейтору Хорио, бывшему плотнику, служившему с ним в одной роте. – Все нам салютуют.

Хорио обернулся. Действительно, на темневшем поодаль холме, на фоне алого неба виднелись фигуры: командир полка и несколько офицеров прощались с идущими на смерть подчинёнными.

– Каково, а? Важные мы птицы, да? В «Белые повязки» попасть – большая честь!

– Какая ещё честь? – Хорио, поморщившись, подтянул повыше висевшую на плече винтовку. – Мы ведь умирать идём. Они, видно, думают, что [мы на их салюты купимся[55]]. Дёшево, получается, нас ценят?

– Нельзя так говорить! Грех перед [императором].

– Вот ещё! Грех, не грех – какая разница! За салюты и рюмку сакэ в столовой не нальют!

Тагути промолчал. Он уже привык, что для товарища, стоит тому немного выпить, не остаётся ничего святого. Но Хорио всё не успокаивался:

– Нет уж, меня на эти позы не возьмёшь. Все нам про высокое талдычат: вот, мол [родина, честь]. Враньё сплошное. Эй, братишка, разве не так? – обратился он к ещё одному ефрейтору из той же роты, тихому Эги, который раньше работал учителем младших классов. На сей раз, правда, тихоня вдруг вспылил:

– Дурак! Забыл, что умереть – наш долг? – рявкнул он, казалось, готовый вцепиться в глотку подвыпившему товарищу.

К этому моменту «Белые повязки» уже поднимались по склону с другой стороны речной долины. Там в рассветной тишине виднелось семь-восемь китайских домишек, обмазанных высохшей грязью, – а над их крышами темнела холодная, красновато-бурая громада горы Суншушань, прорезанная чёрными, как нефть, складками. Когда отряд прошёл деревушку, строй рассыпался. Бойцы в полном вооружении несколькими цепочками поползли по тропинкам вперёд, где их ждал враг.

Ефрейтор Эги тоже опустился на карачки. Слова Хорио – «За салюты и рюмку сакэ в столовой не нальют», – не шли у него из головы. Эги предпочитал помалкивать, но и его преследовала та же мысль – поэтому слова товарища попали точно в цель, вызвав саднящее чувство, будто коснулся застарелой раны. Ползя, будто животное, по обледенелой тропе, Эги думал о войне и о смерти – и в этих мыслях не было ни тени надежды. Смерть – пусть даже смерть [за императора] – представлялась ненавистным чудовищем. Война… война не казалась ему грехом. Грех был чем-то, по-человечески понятным, проистекавшим из человеческих страстей. Война же происходила исключительно [из-за высочайшего приказа]. И вот теперь он – да нет, не только он, все две тысячи человек, отобранные из разных дивизий в отряд «Белые повязки», должны умереть, не по своей воле, а лишь потому, что [император отдал приказ].

– Идут, идут. Вы из какого полка?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Самозванец
Самозванец

В ранней юности Иосиф II был «самым невежливым, невоспитанным и необразованным принцем во всем цивилизованном мире». Сын набожной и доброй по натуре Марии-Терезии рос мальчиком болезненным, хмурым и раздражительным. И хотя мать и сын горячо любили друг друга, их разделяли частые ссоры и совершенно разные взгляды на жизнь.Первое, что сделал Иосиф после смерти Марии-Терезии, – отказался признать давние конституционные гарантии Венгрии. Он даже не стал короноваться в качестве венгерского короля, а попросту отобрал у мадьяр их реликвию – корону святого Стефана. А ведь Иосиф понимал, что он очень многим обязан венграм, которые защитили его мать от преследований со стороны Пруссии.Немецкий писатель Теодор Мундт попытался показать истинное лицо прусского императора, которому льстивые историки приписывали слишком много того, что просвещенному реформатору Иосифу II отнюдь не было свойственно.

Теодор Мундт

Зарубежная классическая проза
Этика
Этика

Бенедикт Спиноза – основополагающая, веховая фигура в истории мировой философии. Учение Спинозы продолжает начатые Декартом революционные движения мысли в европейской философии, отрицая ценности былых веков, средневековую религиозную догматику и непререкаемость авторитетов.Спиноза был философским бунтарем своего времени; за вольнодумие и свободомыслие от него отвернулась его же община. Спиноза стал изгоем, преследуемым церковью, что, однако, никак не поколебало ни его взглядов, ни составляющих его учения.В мировой философии были мыслители, которых отличал поэтический слог; были те, кого отличал возвышенный пафос; были те, кого отличала простота изложения материала или, напротив, сложность. Однако не было в истории философии столь аргументированного, «математического» философа.«Этика» Спинозы будто бы и не книга, а набор бесконечно строгих уравнений, формул, причин и следствий. Философия для Спинозы – нечто большее, чем человек, его мысли и чувства, и потому в философии нет места человеческому. Спиноза намеренно игнорирует всякую человечность в своих работах, оставляя лишь голые, геометрически выверенные, отточенные доказательства, схолии и королларии, из которых складывается одна из самых удивительных философских систем в истории.В формате a4.pdf сохранен издательский макет.

Бенедикт Барух Спиноза

Зарубежная классическая проза