В Москве в память о поездке я подарил Марине неожиданно подвернувшуюся акварель Максимилиана Волошина. Когда-то такая же, но светло-прозрачная, была у нее, в трудное время пришлось с ней расстаться, и вот теперь вновь у нее Волошин. Правда, закатный. Ну что же, времени прошло немало.
В середине апреля 2016 года мы сговорились с Немухиным ехать в Третьяковскую галерею по поводу его предстоящей юбилейной выставки. 19 апреля Володя умер. Похоронили его 21-го на Ваганьковском кладбище. На отпевание в Обыденскую церковь я не успел – не задалась встреча со Славой Калининым, опоздали, но потом я смирился, что не увидел мертвого друга, хотя отношения со Славой были охлаждены надолго. На поминках, без единой опрокинутой рюмки, я, кажется, сказал самую проникновенную прощальную речь, на какую рвалась душа. Плакали его близкие, всплакнул и я. Володе я посвятил четыре стихотворения – малая толика моих чувств к нему. Ранее я не верил в то, что можно беседовать с умершими друзьями. Поза, мол, и выдумка. Сейчас с Володей иногда разговариваю и во сне. Чудн
Совпало, но через три дня с несколькими знакомыми мы были на даче Малевича в Немчиновке. Проживал он там обычно летом, остальное время в Ленинграде. Здесь же предполагается мемориальный комплекс его имени, якобы была выделена территория в шесть гектаров, где должен был стоять и монумент в пятьдесят метров высотой, спроектированный Вячеславом Колейчуком. Кстати, а может, и некстати, «намогильных» памятников Малевичу поставлено уже три. Один – черная плита в виде квадрата с надписью, во дворе, где якобы недалеко от дуба была и захоронена урна с его прахом. Второй – в виде куба с раскрашенными квадратами на плоскостях в дачном поселке. Третий – на кладбище, где похоронены его жена и дочь. Монумент должен был стать четвертым. Пока его нет. Нет уже и Славы Колейчука.
Смерть Володи Немухина я переживал тяжело. Ближе друга не было. Он был и советчик, и наставник, и утешитель, и авторитет для меня. Любил нашу семью. Почти каждое утро на протяжении десятилетий мы созванивались. Встречались в Москве, в Лондоне у меня, под Дюссельдорфом у него, на вернисажах, выставках, на людях вдвоем. Для меня его уход был болезненней, чем потеря родителей. Пять дней тризны продолжались мучительно одиноко. Боль от потери беспокоит меня и по сей день, каждое утро я поминаю его в молитвах.
Напряжение этих дней сказалось, отношения с Мариной полетели под откос. Голова по утрам болела все сильнее. Слабость, утомляемость преследовали, врачи не помогали. Депрессия надвигалась. Посмотрев майский парад с Путиным, Назарбаевым и Шойгу – как в лучшие времена «генералиссимуса», – повезли мы нашу собаку Фаби на выставку, где она получила почетный собачий приз, но крайне утомилась и была подавлена. Больше мы ее не выставляли. Зато пришлось «выставляться» самому – съемка была на выставке авангарда из провинциальных музеев в Еврейском центре, организована была Андреем Сарабьяновым. Мои комментарии о Ларионове, Кандинском, Малевиче, кризисе авангарда и его преследованиях резко отличались от общепринятых. Ларионов, по моему мнению, до 1915 года был безусловный и единственный признанный в России лидер авангарда. Все последующие его «первопроходцы» – Малевич, Татлин, Шагал, даже Кандинский – были многим ему обязаны, хотя замалчивали его влияние. Лишь Матюшин и Филонов прошли в стороне от его экспериментов.
Мысль эта была не нова, в семидесятые годы ее высказал Харджиев, но пришел я к ней самостоятельно. В середине мая я уже выпускал 21-ю и 22-ю книгу стихов из малой серии. Меж тем уколы, ЭКГ, «полтеры» – все это не рождало оптимизма. Часто погружался в тоскливое, слезливое состояние, плохо спал, давление прыгало от 180 до 87. Правда, стихи писались без задержки, иногда на даче по четыре за один день. Вскоре Марина улетела к Кате в Америку. Свобода обернулась традиционной выпивкой.