Переезд и установление связи на новом месте потребовали около 18 часов, а в сущности говоря, связь была восстановлена, и то отчасти, лишь на третий день после остановки армии на венденских позициях, куда она отступила почти что самочинно. Там армия остановилась потому, что противник остановился на один переход раньше. Армии самой пришлось искать его и для этого вернуться верст на пятнадцать.
Но все это я узнал впоследствии по рассказам, по приказам и донесениям. Теперь же я ехал по направлению к Риге, не имея никакого представления о том, что там творилось.
Чуть ли не сразу за Псковом на шоссе стали попадаться автомобили, а на полдороге к Вендену[62]
и пешие толпы беглецов.Далее пошли целые вереницы. За Венденом все шоссе оказалось занято отступающими войсками. Большого беспорядка не было. По шоссе тянулись обозы, шла артиллерия, ехали обозники на лошадях с обрезанными постромками. По бокам дороги шли пешие части. Почти все солдаты жевали репу, вырываемую на лежащих близ дороги огородах. Иногда поблизости раздавались выстрелы – и тогда начиналась паника. Но сразу слышались голоса более уравновешенных: «Успокойтесь, товарищи, это только провокация», и все снова приходило в норму. Однако ясно было, что это не армия, а толпа, не способная ни на малейшее сопротивление. Я впервые видел отступление, и чувство стыда, злобы и бешенства охватывало меня, когда я глядел на эту ползущую армию, на этих жующих солдат.
В Зегевольде уже не было штаба армии, он перешел в Венден. Пришлось возвращаться обратно. Ничего отрадного в штабе армии я не узнал, хотя бы потому, что там ничего не знали: штаб не был связан ни с одним корпусом, несмотря на то что вся местность по всем направлениям имела целую сеть телеграфных и телефонных проводов. Но для связи пользовались посыльными, так как телефонная связь устанавливалась лишь спорадически и быстро прерывалась. Резервы имелись, но командующий армией не решался бросать их в дело, не зная точно обстановки.
Кроме того, были своеобразные «заскоки» – встретили, например, свеженькую дивизию с новыми винтовками. Но оказалось, что винтовки японские и дивизия не обучена пользоваться ими, да и патронов не было соответствующих.
В полном отчаянии искал я способа что-то сделать, дать выход напряженному желанию остановить армию, найти точку приложения для толчка, способного разбудить энергию войск. Но такой точки не было. Все было рассыпчато, рыхло и вязко. Да и о каком толчке могла идти речь? Ведь не уговаривать же! Хотелось запугать, устрашить суровой карой, чтобы армия почувствовала власть. Расстрелять кого-нибудь на виду у всех! Но кого?
Первого попавшегося солдата, мирно жевавшего репу и идущего вперед с радостным сознанием, что опасность миновала и что он ничего дурного не сделал? Ведь все идут так, как он. Мне даже в штабе армии, где заведомо искали возможность свалить вину на солдат, не смогли сообщить ни одного факта неисполнения не только боевого, но и вообще какого бы то ни было приказа: наоборот, сознание опасности заставило солдат качнуться в сторону офицеров, и отношение к командному составу было вполне нормальным.
Или расстрелять начальника корпусного арьергарда, кавалерийского полковника, которого я поздно вечером застиг со свечкой у окна, обращенного к противнику, находящемуся на расстоянии не более версты, мирно раскладывающим пасьянс, в то время как его полк не имел связи ни с тылом, ни с соседними частями. Или командира полка, которого Войтинский нашел сидящим в канаве у дороги. Его полк, голодный и усталый, расположился на лужайке вокруг. Полковник, в последней стадии черной меланхолии, говорил, что ничего не в силах сделать и не имеет, чем накормить полк, так как потерял свою дивизию.
– Справьтесь в штабе корпуса.
– Потерял связь с корпусом…
– Как потеряли связь? Да ведь штаб корпуса в том доме, из которого я только что вышел…
Это несколько приободрило полковника, и все же понадобилась вся энергия Войтинского, чтобы немедленно со склада корпуса был выдан полку обильный паек.