Впервые съездил за границу любимый мой учитель Владимир Францевич Левинсон-Лессинг. Он бывал там еще ребенком, до революции, — можно считать, и не бывал. Вернулся из Бельгии и Голландии просветленным и успокоенным. Белые манжеты виднелись из-под рукавов серого модного пиджака, щеки, выбритые с новой тщательностью, приобрели европейский свежий глянец, невиданные по элегантности очки блестели на носу.
Повизгивая от любопытства, мы задавали ему поспешные вопросы. «Что привезли?» — «Да вот очки…» — «Что больше всего вам понравилось?» — «Знаете, там в ресторанах совсем не пахнет едой, нет этого тяжелого запаха, как у нас», — ответил Владимир Францевич и поник головой, смутившись, что не об искусстве говорит.
До чего довели всех нас и даже Левинсона-Лессинга, этого небожителя!
Но он вновь обрел забытую уверенность в своей значительности, за границей его знали. Там был он дома: все знал, говорил на всех языках. Вскоре он — беспартийный, вот какие времена наступали! — стал заместителем директора Эрмитажа по науке. Занял естественное для себя место. В послевоенные времена в руководстве Эрмитажа не было более блестящего профессионала.
Кое-кто из наших преподавателей уже ездил за границу и в туристические поездки. Разумеется, только партийные, проверенные, и то по блату. Но ездили. Помню, как робко и восторженно смотрели мы на Иосифа Анатольевича Бродского (он всегда был первым, и брюки узкие первым надел!), вернувшегося из Чехословакии. На нем был берет (!) и изящнейший крошечный значок в петлице сверхмодного плаща. Хотелось до него дотронуться, как до космонавта.
Побывавшие за границей благонадежные лица из руководящих выступали повсюду с докладами — например, «Париж по личным впечатлениям», где сообщали, что там много кафе и что «в гостях хорошо, а дома — лучше».
Если же рассказывали в «своей» аудитории, как, например, рассказывал о поездке в Италию Игорь Александрович Бартенев, наш декан, — там был иной эффект. Этот партийный барин, человек разный — я писал уже о нем, — говорил увлеченно, взволнованно и так подробно, что это напоминало болезнь. Но как я понимал его, когда он рассказывал о ночном вокзале, пахнувшем теплом и апельсинами, о голосе, кричавшем: «Джузеппе, Джузеппе!» Эта реальность была куда поразительнее колонн Палладио!
Но самое болезненное ощущение подлинности Парижа — путешествие во Францию с какой-то комсомольской группой тщательно отобранного архитектора-пятикурсника, пригожего, приличного и общественно активного. Я встретил его на набережной у дверей академии, он мне что-то рассказывал, я почти не понимал слов, и постыдная мысль «почему не я?» терзала мою ревнивую душу. Из-за мучительной зависти я не пошел слушать его доклад о поездке.
Осень пятьдесят шестого. События сгущались, время становилось вязким, стремительным и медленным одновременно. Уже не просто заграничные корабли приходили в Неву. Приезжали иностранные делегации. Близился Московский фестиваль молодежи и студентов. Устраивались какие-то «английские» и «французские» вечера.
Однажды и я был допущен на встречу с некими египтянами. Я уже довольно сносно (по тем временам) лопотал по-английски.
О чем-то я с ними разговорился. И еще совсем юная, но близкая по своей профессии проверенного переводчика к подножию опасной власти дама, дама, с которой я почти флиртовал, вдруг сделала мне замечание. Лицо ее при этом решительно изменилось, оно перестало быть женским, сделалось бесполо-опасным, глаза словно бы повернулись внутрь, и тот самый, забытый уже (казалось!) страх сковал меня, я мгновенно превратился в тварь дрожащую. Я сказал иностранцу что-то не так, как надо! Кого я испугался, чего? Маленькой функционерки, доноса, но испугался, как боится животное, — душный ледяной ужас окатил меня.
Все же я отважно (как мне казалось) сказал египтянину (которому это было малоинтересно), что мы-де недавно совершили много ошибок. И снова испугался. Как странны были эти разговоры с иностранцами, как опасны… Тем не менее люди начинали увлекаться вольнолюбием — к этому быстро привыкаешь.
У меня начался новый и очень увлекательный вид деятельности. Все происходило кампаниями, и в преддверии фестиваля велено было знакомить юную общественность с «прогрессивным искусством зарубежных стран». Поскольку я отчаянно рвался к преподаванию, а также к «общению с иностранцами» (о фестивале лишь робко мечтал, и, конечно, никто меня на него не позвал, хоть я всячески выставлял свое «знание английского языка»), я бросился читать лекции по путевкам обкома комсомола. Дело было утомительное, сложное (все скрупулезно проверялось), неблагодарное, разумеется, бесплатное, но почетное и, должен признаться, таило, как мне казалось, какие-то карьерные возможности (неоправдавшиеся). Я написал лекцию — почему-то начали с Англии — и поехал читать ее в Выборг.