Для бедной мадам Мельмотт визиты американца стали огромным утешением. Свет ошибочно полагает, будто человек, утративший спутника жизни, нуждается в одиночестве. Порою горе и впрямь так велико, что ощущается как телесная боль, и тогда всякое лишнее общение становится тягостной помехой. Нередко бывает и так, что вдовец или вдова считают своим долгом изображать безутешную скорбь, а друзья воздерживаются от визитов, ибо даже такое притворное чувство имеет свои права и привилегии. Мадам Мельмотт не была раздавлена горем и не притворялась раздавленной. Ее подкосила внезапность катастрофы. Муж, тиранивший ее много лет и казавшийся воплощением жесткого всевластия, оказался бессилен против собственных невзгод. Она была по природе немногословна и мало говорила о его смерти даже с Мари. Однако, когда Фискер пришел и рассказал ей о делах покойного мужа куда больше, чем она знала раньше, когда он говорил о ее собственном будущем, и смешивал ей стаканчик теплого разбавленного бренди, и уверял, что самым для нее разумным будет переехать во Фриско, она точно не считала его назойливым.
Фискер нравился даже Мари, хотя прежде за ней ухаживали и лорд, и баронет, а в лондонской жизни она разбиралась если и не очень хорошо, то, по крайней мере, лучше мачехи. В ее чувствах к покойному отцу было что-то от настоящей скорби. Она умела любить – хотя, возможно, не умела любить глубоко. Мельмотт часто бывал к ней жесток, но бывал и очень щедр. Она не чувствовала особой признательности за второе, но и не особо обижалась на первое. Мари никогда не видела участия, нежности, настоящей заботы о ее благополучии и привыкла смотреть на свою жизнь – сегодня брань, завтра побои, сегодня оплеуха, завтра безделушка – как на естественное состояние вещей. После смерти отца она некоторое время помнила подарки и безделушки, а брань и оплеухи забыла. Однако она была не безутешна и тоже радовалась визитам мистера Фискера.
– Я каждые три месяца подписывала бумаги, – сказала она Фискеру как-то вечером, когда они вместе гуляли по хэмпстедским аллеям.
– Вы будете подписывать их и дальше, но не отдавать кому-нибудь другому, а оставлять банкиру, чтобы самой снять деньги.
– А можно это делать в Калифорнии?
– Точно так же, как здесь. Ваши банкиры устроят это для вас без всякого труда. Или я устрою, если вы доверите это дело мне. Есть лишь одно затруднение, мисс Мельмотт.
– Какое?
– После того общества, к какому вы тут привыкли, не знаю, как вам понравится у нас, американцев. Мы народ простой. Хотя, быть может, недостаток лоска возмещают другие достоинства.
Последние слова Фискер произнес немного жалобно, как будто боялся, что все преимущества Фриско не примирят мисс Мельмотт с утратой модного света.
– Я ненавижу хлыщей! – воскликнула Мари, резко поворачиваясь к нему.
– Правда?
– Всем сердцем! Что в них хорошего? Они слова не скажут искренне – да и вообще не особо щедры на слова. Они все время будто в полусне и никого не любят, кроме себя. Я ненавижу Лондон.
– Правда?
– Еще как.
– Интересно, будете ли вы ненавидеть Фриско?
– Я думаю, это должно быть славное место.
– Очень славное, на мой взгляд. И еще мне интересно, будете ли вы ненавидеть… меня?
– Мистер Фискер, что за вздор! За что мне кого-нибудь ненавидеть?
– Но я ведь знаю, кое к кому у вас чувства очень недобрые. Если вы приедете во Фриско, то, надеюсь, не будете ненавидеть меня.
И он мягко взял ее под локоток, но Мари быстро вырвалась и велела ему не забываться. Потом они вернулись в дом, и мистер Фискер, прежде чем уехать в Лондон, смешал мадам Мельмотт немного теплого бренди с водой. Думаю, в целом мадам Мельмотт было в Хэмпстеде лучше, чем на Гровенор-сквер или на Брутон-стрит, хотя нельзя сказать, чтобы вдовье платье ее красило.
– Я невысокого мнения о вас как о делопроизводителе, – сказал Фискер Майлзу Грендоллу в почти заброшенном помещении совета директоров Южной Центрально-Тихоокеанской и Мексиканской железной дороги.
Майлз, помня отцовский совет, промолчал, только удивленно воззрился на наглого чужака, которые смеет его критиковать. Фискер перед этим сделал два или три замечания, обращаясь к Полу Монтегю и Кроллу. Пришли только они, хотя Фискер пригласил всех оставшихся в Лондоне директоров: сэра Феликса Карбери, лорда Ниддердейла и мистера Лонгстаффа. Сэр Феликс на письмо Фискера не ответил. Лорд Ниддердейл написал короткую, но характерную записку: «Любезный мистер Фискер! Я правда ничего об этом не знаю. Ваш Ниддердейл». Мистер Лонгстафф расписал причины своего отсутствия на четырех страницах, на которых не было ничего для читателя интересного и которые Фискер вряд ли прочел до конца.
– Право слово, – продолжал Фискер, – меня изумляет, как Мельмотт с таким мирился. Полагаю, вы что-нибудь в этом деле понимаете, мистер Кролл?
– Я им не занимался, мистер Фискер, – ответил немец.
– И никто другой тоже, – сказал неумолимый американец. – Разумеется, мистер Грендолл, мы вызовем вас свидетелем в суд, поскольку до некоторых обстоятельств нам необходимо докопаться.