Николай Николаевич и подумать не мог, что на этом письме аукнется его встреча с генерал-губернатором Западной Сибири князем Горчаковым. Проходило оно через губернскую канцелярию и старанием княжеского порученца Булгакова попало князю в руки, причем в самое неподходящее время – когда генерал-губернатор болел после очередного многообильного ужина, устроенного омскими скотопромышленниками по случаю дня преподобномученицы Анастасии-овчарницы. Князь с превеликим удовольствием порвал письмо своего «сослуживца», на радостях выпил водки, закусил соленым огурцом и ощутил, как полегчало голове и всему организму.
Глава 11
Генерал-губернатор был в бешенстве. Он, что называется, рвал и метал: топал ногами, брызгал слюной и размахивал руками, сопровождая столь непотребные действия не очень вразумительными выкриками. Обычно кудрявые на темени и висках рыжеватые волосы потемнели от пота и разметались слипшимися прядями. Весьма неприятно изумленный таким образом обожаемого шефа, адъютант Вася попытался было остановить этот поток, но, буквально отброшенный грозным рыком генерала, затаился возле невозмутимо стоявшего у дверей Стадлера. Андрей Осипович повстречался им накануне – привез срочные бумаги для генерал-губернатора. Заметно было, что после ознакомления с ними шеф помрачнел, насупился, а на следующее утро, когда кортеж прибыл в большое село Карымское, где староста преподнес Муравьеву шкуру тигра, случилась самая настоящая конфузия. Генерал поинтересовался, где взяли такую роскошь, староста, простая душа, ответил: купили, мол, у охотников за хорошие деньги. Генерал: а где деньги взяли? Староста: собрали у населения. Генерал: кто позволил? Староста: так, мол, всегда делали, когда начальство приезжало, – собирали на подарок да на возможное застолье. Тут генерал сорвался и пошло-поехало. На бедного старосту обрушился огромный вал обвинений в незаконном обирании людей, подкупе должностного лица, мздоимстве и еще много чего, о чем староста и понятия не имел. Генерал бушевал, а староста стоял, понурив стриженую в кружок голову, и мял в руках свою праздничную белого войлока шапку.
– Андрей, ты не знаешь, что случилось с Николаем Николаевичем? – шепотом спросил Вася из-за спины Стадлера.
– Накопилось, – меланхолично отозвался тот. – У него такое и в Туле бывало. Сам не однажды видел. Накажет виновного и – отойдет.
– Так в том-то и дело, что этот староста ни в чем не виноват! Ему из округа указывали – он исполнял. Это же несправедливо!
– Справедливости, Вася, вообще нет, и не нам это менять…
Муравьев приказал дать старосте тридцать плетей, чтобы другим неповадно было, и казаки увели бедолагу. Генерал метался по апартаментам, выделенным ему на почтовой станции, и никак не мог успокоиться. Наконец, приказал запрягать и выезжать на Читу. Занял бричку Стадлера и ехал один, с кучером на козлах, молодые тряслись в тарантасе, чем Вася был очень даже доволен: по крайней мере, надеялся, что никто не помешает поговорить с умным товарищем – Андрей был на семь лет старше, по службе много опытней и знал «дядюшку» еще по Тульской губернии. Однако Стадлер и вообще был не очень-то разговорчив, а тут совсем замкнулся и отделывался односложными ответами, чем весьма разочаровал Василия Михайловича, которого буквально распирало от наплыва не находящих выхода благородных гражданских чувств.
Муравьев всю дорогу до Дарасуна – а это больше сорока верст вдоль юго-восточных отрогов Даурского хребта, встречь течению Ингоды – молчал, глядя в суконную спину ямщика, привезшего Стадлера. Тот что-то напевал себе под нос, не обращая внимания на ездока, и генерал-губернатор угрюмо радовался, что никто не заглядывает ему в лицо, пугаясь мрачного настроения, которое терзало Муравьева с тех минут, когда он среди привезенных бумаг увидел письмо от Катрин и, конечно, первым делом прочитал его. Известие об утрате нерожденного ребенка отозвалось уколом в сердце, но, вообще-то, не так чтобы очень сильно – он еще не успел ощутить себя отцом; умом понимал, что где-то во чреве (какое жутко корявое слово!) его единственной и ненаглядной растет и зреет кто-то совершенно непредставимый, но уже называемый нежно и ласково – дитя; умом понимал, однако любви к нему не испытывал, вполне резонно считая, что всему свое время: вот родится, заплачет или улыбнется, скажет «папа» – тогда и прирастет к сердцу.
Не родится… не улыбнется… не прирастет…