– Что? Ах, прошение?.. – продолжил государь. – Ты ж понимаешь, что дело не в прошении. Мне говорили, твоя матушка тоже обращалась ко мне! Но дело не в прошении! Дело в том, что первый поэт России, которым является, увы, не самый легкий из моих подданных… и не самый послушный! – должен встретиться наконец, лицом к лицу со своим государем. Чтоб без обиняков! Зачем нам обиняки? Мы люди взрослые. Я правлю государством… это тяжелый крест, тяжкий труд, поверь мне, и я не знаю, как буду справляться… Но поэт правит мыслями людей. Может править! И важно, чтоб он не направлял их не в ту сторону – эти мысли.
– У нас в стране, государь, слишком мало грамотных людей, чтоб в обществе много читали поэтов! – сказал Александр, ста раясь – с улыбкой. – Потому… поэты могут быть даже громки. Но неопасны!
– Не говори! – сказал царь. – Тем более, что это не так!
– Я никогда не проповедовал ни возмущений, ни революции!.. Тем более я сам их боюсь. А свобода, вольность… – Сие есть только мечты – поэтические. Они свойственны всем поэтам земли. И русские поэты – не исключение!
Николай Павлович взглянул на него с любопытством. Он уже был самодержец всероссийский, а не какой-нибудь фрунтовый командир, начальник пехотной дивизии. И он не смел уже признаться вслух, что поэзии не любит, никогда не любил и не понимал. Что единственная рифма, желанная для него, – это когда строй солдат тянет носок один вослед другому и на строго одинаковом расстоянии от земли.
– Может быть, – сказал Николай, – может быть… И не это ли привело многих людей… в том числе поэтов – на площадь?
– Не знаю. Класс писателей больше склонен к умозрению. К размышлению. Если 14 декабря у нас явило что-то иное… тому есть другие причины!..
– Ну, потом про это, – прервал царь, – о причинах. – Вопрос… который я моим генералам велел не задавать на следствии. То есть просил не задавать. Но тебе его задам. Он непростой, но вряд ли явится для тебя неожиданным. И ты сможешь ответить на него прямо и честно… Если бы ты был в Петербурге… (он как бы замялся).
– Я понял, – сказал Александр почти радостно, ибо ждал этого с самого начала. И это было жданное и свершившееся, уже приятно. – Я понял!.. (Но надо ж когда-то надеяться и на счастье?) – Если б я был в Петербурге 14 декабря? Да! Я, скорей всего, пристал бы к мятежникам. Там было слишком много моих друзей или коротких знакомых. Я не смог бы пойти не с ними. Хотя… Может статься… это был путь неправильный. Или гибельный путь. Спустя время мне так думается.
Ему вдруг стало легко, легче легкого. Он освободился от страха. А там – будь что будет!.. Он должен, в конце концов, донести до государя мысли, которые иные уже не смогут донести. Пять виселиц качнулось перед ним. Он был почти уверен в себе…
– А что еще тебе думается? Спустя время?..
Он стал говорить открыто. В конце концов… он был, и правда, не причастен к тайным обществам. Он мог сказать о том, что мучит других. Его – в том числе…
– Я сказал, класс писателей больше склонен к умозрению. Но… Русская литература, культура вообще – она так молода… Сложилась сравнительно недавно. И требует еще достаточной обработки. И бережности по отношению к себе. Всякие ростки – их надо беречь. А цензура снимает самые живые строки. Самые искренние и глубокие. Находя в них грехи, которые при всем желании, кажется, невозможно найти. Нельзя, к примеру, назвать женщину «божественной». Это значит – посягнуть на веру. А как можно воспевать женщину, если не считать ее божественной? Так считали все поэты. Начиная с древних. И раньше, наверное…
– Не знаю… – начал император как-то осторожно. – Меня ведь не готовили к престолу, ты знаешь! Готовили другого…
Александр кивнул почтительно…
– Нашим образованием с братом занимался генерал Ламздорф. Так решили матушка с отцом. Он был просто жестокий человек. Брата Михаила он как-то терпел благодаря веселости характера, но меня он не переносил. Я был непослушен. И мне доставалось. Потому… Мое воспитание было сумбурным. Или односторонним. Я любил все военное. Военный строй. Я плохо разбирался в литературе. Живопись мне ближе. Я с детства видел много картин и научился их оценивать.
Взгляд царя не был недоброжелателен по отношению к нему. Он не был жесток даже. Но царь смотрел слишком прямо, будто стараясь удивить этой прямотой или напугать (такой буравящий взгляд), и Александру было не очень уютно в стрелах этого взгляда. Другой писатель скажет о своем герое: «глаза его не смеялись, когда он смеялся». Это было то самое. Взгляд был неотвратим. И говорить Пушкину было трудно.
– Тогда представьте, государь, что будет, если с какой-нибудь вашей любимой картины сковырнут – один мазок, другой… И все!
– Ну, это ты уж слишком! С картины, мазок…
– Есть животные, которые в неволе не размножаются. Поэзия принадлежит к их числу…
Император рассердился – Александр это сразу понял. Николай не терпел, когда переходят границу милости, которую он готов даровать, но границу он сам поставил!.. Он был мягок пока, даже откровенен, пожалуй – но граница… Он сказал очень твердо: