– Ты больший поэт, чем я! – щедрость в этом смысле была его законом. Каждый поэт, кто умудрялся понравиться ему, тронуть его поэтическую душу, тотчас становился лучше его. Ничего, ничего! Они теперь с Адамом вместе поднимут славянскую поэзию на самый гребень европейской волны!
Единственное что – ему трудно было бывать у Адама дома. Он должен был сталкиваться там с польскими скитальцами (тоже изгнанниками), друзьями Адама. Они к Мицкевичу приходили часто. Он их кормил, грубо говоря, ибо был обеспечен лучше их. Они все были неловко или неуклюже – или просто бедно – одеты. От них пахло, как казалось Александру. Но они при этом были по-польски заносчивы и горды. И смотрели даже на Александра с заносчивой гордостью, а то и с презрением. Александр, если честно, не любил поляков. Не любил и все. А почему – не мог бы объяснить. Все разделы Польши стояли за их гордостью и надменностью, а все победы Суворова и кого там еще стояли за его нелюбовью. Это не мешало ему любить Мицкевича и восхищаться им как поэтом.
С Мицкевичем у них произошла забавная история. Он привел его на дружеский обед, где были весьма заметные люди в Москве: Вяземский, Погодин, Толстой-Американец, Соболевский, еще кое-кто… Стол был веселый и чисто мужской. Говорили о том, о чем у нас мужчинам принято говорить, когда женщин нет рядом, – и с той раскованностью, какая свойственна нам при всей нашей любви к женщинам.
Александр, естественно, сам подлил масла в огонь. Прочел:
Это были вирши, которые они сочинили летом вместе с Языковым.
– Простите, господа! – поднялся вдруг Мицкевич и зарделся неприлично. – Да такое даже наедине с собой не говорят, не решаются – не то, что вслух!
– Чистоплюй! – сказал кто-то растерянно, когда он вышел.
– Аристократ! – подхватил другой презрительно.
– Полячишко! Что с него возьмешь?
– Нет-нет, – вступился Александр. – Не трогайте его – он большой поэт! Он очень большой поэт!..
Слава Богу, Веневитинова не было. Он бы тоже возмутился. Александр привязался к нему не только как к родственнику. – Родственная душа! – Что среди близких по крови, согласитесь, редко бывает. Он был поэт, и он нравился Александру как поэт. – Наверное, Александр взрослел. И ощущение, что может быть не только слава – но ученик, ученики, вообще продолжение жизни – уже закрадывалось ему в душу. Веневитинов был немногословен, задумчив и нежен.
Печать
«С душою прямо геттингенской – Поклонник Канта и поэт…» Веневитинов, и впрямь, был горячим поклонником немецкой школы в поэзии (той, про которую Кюхля писал в альманахе «Мнемозина»: «поносные цепи немецкие». Бедный Кюхля! В каком аду он теперь? И что альманах «Мнемозина»? Кто его помнит?) Веневитинов сам переводил Гете и других немцев и читал и почитал Канта. Он входил в кружок московских поэтов, что вдруг устремились в этом направлении – не Байрон, но Гете и молодые немецкие романтики – Тик, Новалис, Гельдерлин и, конечно, братья Шлегели – как теоретики.
Хорошо, между прочим… и свое!
Веневитинов написал стихи «К Пушкину» со всем пиететом, конечно, но там была мысль, которая Александру не понравилась. Даже раздражила.
Молодой поэт отдавал, конечно, дань старшему собрату и смиренно просил «удостоить младую музу снисходительного слуха». Александр был готов, он удостаивал. В стихотворении говорилось о том, как Пушкин воспел «пророка свободы смелой» и «тоской измученного поэта» – то есть Байрона по смерти его:
(Все-таки «жаркий свет славы» – это ново, признайтесь!)
А дальше предлагалось Пушкину почтить также старого Гете, что само по себе и неплохо, и правильно – кто из поэтов того века в России ли, в другой стране – забывал о том, что веймарский старец еще жив, что он их современник?..
Но дальше предлагалось Александру брать уроки у Гете и считать себя учеником его… тут уж он был вовсе не согласен.