Они должны знать, что у него всего один экземпляр. Он не распространяет своих сочинений. Он «живо чувствует великодушие и благосклонность». И он читал свою трагедию, «конечно, не из ослушания». Спаси нас Бог от ослушания! Его вытащили из петли, а теперь давят. Что такое для писателя – не читать своих сочинений, прежде чем… кто-то – даже Господь – даст на это согласие?.. «Иль быть повешен, как Рылеев…» Мог бы. Но случайно не…
Он снова все вспомнил: «Повешенные повешены… Но каторга… ужасно, ужасно, ужасно…»
Он вдруг протрезвел. Он понял, что начал свою игру. Это не был штос с Великопольским – куда трудней. В конце концов, что штос? – всего лишь игра с Судьбой. При всем своем легкомыслии и самомнении (что было, в сущности, верой в Провидение) – он сознал, что это будет теперь игра – с царствованием. Нынешнего государя, во всяком случае. И мог сказать себе, что это будет жестокая игра.
Итог? Он проиграл Четвертую главу и не дописал Шестую. «В Четвертой главе я изобразил мою жизнь, когда-нибудь прочтешь ее и скажешь…» А что можно сказать? (Правда, проиграны только экземпляры, чем всегда утешался про себя! А экземпляры это ж – только деньги!) Он должен был признаться себе, что в Москве два месяца, на радостях, бил баклуши. Свет приносит, конечно, питательные удовольствия, кои можно потом использовать в работе, но он и развращает. И людям, подобным ему, не следует увлекаться светом. Поговоришь с одним, поговоришь с другим, проволочишься несколько дней за одной юбкой… И… лишь кислый запах во рту – потерянного времени. Надобно жениться на Анне Вульф. Она введет его жизнь в рамки здоровой обыденности. Придется поневоле много писать. (А что еще делать тогда?) А светские соблазны – это где-нибудь в стороне. Изредка. Надо признать, он всерьез подумывал в те дни о таком варианте…
Он понемногу выздоравливал, стал подниматься, уже прохаживался по комнате. Недолго. Его кормили слуги и потчевали всякой изысканной стряпней соседки, которые все еще оставались в гостинице.
Он стал потихоньку снова сочинять Шестую главу. За смертью Ленского идет могила Ленского. Он считал это в романе очень важным акцентом. Он знал заранее, что могил будет две… Сперва та, на которую приходят… все помнят, оплакивают. А потом уже, в следующей главе – другая, совсем забытая.
Он знал это место, хоть просто придумал его, и видел его как место могилы собственной. Под соснами. И чтоб тек «ручей соседственной долины». И чтоб пел соловей над головой. Мечта глупая и детская. Но так мечтают поэты. Шенье опустили в общую яму для казненных. Рылеева схоронили на каком-то пустыре. Зубков рассказал, что их зарыли на Голодае, на кладбище для бездомных собак. Сколько это в Петербурге бездомных собак? Верно, много, если есть специальное кладбище…
После письма Бенкендорфа с запрещением читать свои произведения даже друзьям его снова стали одолевать эти мысли. Как-то так складывается? Когда нам хорошо, и мы стараемся забыть то, что мешает этому «хорошо». Но как только нам становится плохо, все тяжелое оживает.
Пока еще туманит – слеза! Он вдруг подумал, что, в сущности, мало знал Петербург, вовсе не знал. Только центр. К примеру, острова Голодай он сроду не видел. Надо поехать посмотреть.
Он это напишет потом. Но так он себе представлял. Сама мысль наверняка мелькала, когда он писал Шестую. Одинокая могила Ленского сбирала в одну яму его воспоминания и его сожаления.
Он снова возвращался к горожанке, «провождающей лето в деревне»:
Что Ольга скоро позабудет Ленского, он знал еще тогда, когда, кроме старшей сестры, вводил младшую в роман.
Надо жениться на Анне Вульф! Тогда этого не будет. «Когда б не смутное влеченье – Чего-то жаждущей души – Я здесь остался б…» Но… что делать с этим смутным влеченьем?..
Вечером, поздно, он задремывал, вошла Анна в домашнем халатике. В том не было ничего необычного, он часто в Тригорском видел ее в этом халатике. Или в другом. – Он слишком часто бывал там…
Она положила ему ладонь на голову:
– Как вы себя чувствуете?
– Уже хорошо. Почти!..
Она взглянула на него каким-то странным взглядом.