– Понимаю. Ты когда-нибудь представлял себе гильотину? А ты представь… Вот стоит перед тобой человек, обычный, и в нем ничего страшного нет. Людовик XVI тот же. Но вот ему отрубили голову, остался только торс. И что?.. Это страшно. А ты перечти свои стихи без своего комментария. Тебе станет страшно. Тебе самому!
– Но нельзя же так понимать поэзию!..
– Нельзя. Согласен. Если не сравнивать ее с миром, в каком мы живем!..
– Тогда и «Фауста» Гете читать нельзя? Вредная книга, между прочим! Не говоря уже о Шекспире. Перечти «Гамлета». Убийство короля. Или «Макбета». Или «Ричарда III».
– Согласен. При определенных условиях в обществе – и они могут стать вредной литературой. Согласен!.. Ты многим уже принес вред неисцелимый!..
– Знаю. «Это должно заставить тебя трепетать». – Цитирую твое письмо!..
– Я сказал тебе еще…ты можешь стать величайшим поэтом этой страны. Но… Я принимаю только то, что создаст твой добрый гений. То, что сочинит твой злой – и не показывай мне! Видеть не хочу!..
– Может, даже соглашусь… только… мой добрый гений и мой злой – это все один я. Вот вопрос!..
Он кинулся в свет, в светскую жизнь с таким отчаянием, с каким кидаются в битву. Хотя все происшедшее должно бы, вроде, толкнуть к одиночеству. Он завязал сто связей, только обременительных для него, и закрутил кучу романов, вовсе не нужных. Вообще, если был самый беспутный и не направленный ни на что серьезное период его жизни – так это – конец зимы и начало весны 1828-го. Он мелькал почти на всех балах и решительно на всех танцевальных вечерах. Седьмая глава лежала неоконченной, Шестая тоже, поэма «Полтава» бродила в голове, но он к ней не прикасался. Он точно взбесился. «Пушкин отбил меня от Закревской… а я и рад», – писал Вяземский жене. – Он, в утешение ей как подруге, докладывал о своих похождениях: это было доверие, коего достойна только истинная жена. Это должно было смирить ее ревность. Муж пропадал в Петербурге, а она меж тем в Москве примеряла перед зеркалом поясы, подаренные ей Александром, и страдала. Она думала еще, что Воронцова приехала в Петербург (ей было известно), и там, наверное, что ни день встречается с Пушкиным на какой-нибудь тайной квартире. «В этих поясах вы заткнете за пояс всех красавиц столицы». Она и затыкала – лишь перед зеркалом в собственном доме. Перед ним она, правда, была еще сильна.
С Закревской, «сей Клеопатрою Невы» (которая после появится в романе рядом с Татьяной и будет там как бы противостоять ей в светском смысле. Там ее будут звать Ниной), – он, и впрямь, сблизился, но эта близость была странной. Она без конца рассказывала ему о себе, о былых похождениях – пыталась рассказывать, – он иногда затыкал уши. Ей тоже хотелось, чтоб Пушкин писал с нее роман. Она была слишком красива – разве она не заслужила романа? А кто, кроме него?..
Он увертывался, как мог:
– Перестаньте! Я не хочу слышать о вас – это мешает мне любить вас!.. (И затыкал уши.)
– А разве вы любите меня? Я для вас – игрушка! Как для всего света!.. Красивая игрушка – и только!
Она считала его бездушным медиумом, который лишь поглощает впечатления, дабы потом записывать их. О ней в свете ходили слухи… Что, застав ее в интиме с лакеем, – муж бросил возмущенно: «Ну, мадам, лакей – это уже слишком!..», а она ответила с вызовом: «Да, лакей! Это то, до чего вы меня довели!» – и он смешался совсем. Он был видный начальник, генерал-губернатор – то Москвы, то Финляндии. Славился храбростью в 12-м году и был чуть не ближайшим другом самого Ермолова. Но с этой женщиной поделать ничего не мог. Она такая родилась. Вряд ли кто-нибудь другой сделал бы. Бог дал – Бог взял… Никто не понимал – почему он не расстанется с ней? Багратион же расстался. Хотя бы разъехался. И развод был тоже труден, конечно, но возможен!..