Он шел из Михайловского в Тригорское, пешком, в конце сентября 1835-го, в компании с двумя собаками… Жука он не застал – еще в прошлый приезд. Люди-то уходят бесследно, а собаки исчезают, будто не было на земле. – А хороший был пес и любил его…
Собаки, как всегда, обегали его и стремились вперед, а потом возвращались и глядели нетерпеливо – чего он тащится? – а он шел медленно, и его грызли ямины. А то и пробоины.
Он шел по дороге. Не слишком быстро навстречу шла крестьянка – обычная крестьянская женщина, и одета по-простому – в какое-то платье длинное безо всяких украшений и отклонений от деревенской нормы, какое-то слишком прямое, – так, будто под ним фигуры вовсе нет. На плечи накинут большой выцветший платок, который покрывает часть платья. Баба была не толста, не худа… серединка на половинку, и обычная, главное – обычная сельская баба.
Он поднял голову и узнал Алену. Сколько лет не встречались? Вечность? Ни разу не видал, когда приезжал, а приезжал ведь не один раз! Думал уже – Бог не сулил никогда встретиться – так тоже бывает.
Он пытался за этим платьем, за платком угадать ту самую Алену – и не мог, не мог! Душа рвалась – а не мог! Время рвалось на части, благодаря полной непонятности своей, несчетности… сколько лет прошло – пять, десять? Не больше десяти… Нет, девять, похоже, или восемь? И за это время? За столь краткий срок?
Она тоже узнала его и остановилась перед ним – так, невольно, без всякого решения или воли с ее стороны. Просто ноги сами стали.
– Здравствуй, Алена! – сказал он ей. (Хотел сказать: «Аленушка!» – или что-то нежное. Но нежность вовсе не шла к этой бабе, похожей на всех в округе.)
– Здравствуйте, барин! Что, не узнали? – и усмехнулась, и рот ее чуть раскрылся. И он увидел обломки зубов спереди и дырку меж зубов.
– Переменилась? – спросила она сама, видя, что все ж ее рассматривают. И глаза вдруг дрогнули: искорка, свет, пустяк, но в глазах была жизнь, неизвестно откуда взявшаяся.
– Вспоминали иногда? – спросила с небрежной усмешкой (мол, кого вспоминать!) – А, может, нет, и не надо… Говорят, у вас красивая жена.
– Жена? – Да! Красивая. – он хотел сказать, что не думал, что Федька… что Федька? – жизнь такое сделает с ней. Федька любил ее… а «любить» – значит «жалеть» по-русски… Ах, нет! «Бьет – значит любит!» – это тоже по-русски.
– Ты все замужем? За Федькой?
– Федька умер прошлой весной, в бане угорел, в дыму… Пьяный был, как всегда.
– Сильно пил?
– Он говорил, что пьет от меня. По мне сохнет. По моим грехам. А что сохнуть? Я ему – верная была.
– Я рад тебя вспомнить, – сказал он неожиданно для самого себя.
– Да знаю без вас, что извозжала жизнь!.. Да и ты, барин, по правде, постарел и подурнел. А тогда лихой был!..
Это было ее словечко: «лихой». И про любовь она тоже говорила: «Ишь, лихо вышло!» Лихо!..
– Все пишешь? Как прежде? – она выпростала руку из-под платка и сделала неловкий жест: как пишут.
– Все пишу, Алена! А что я умею еще?..
– И правда, что сказать… Ничего не умеешь. Нет, умеешь! Любить умел!
И тут в ее лице – простом, траченном жизнью, – сбоку где-то… зажегся глаз Алены… Тот мощный, единственный в мире глаз самой Красоты, кой всегда существовал в ней, – она и не знала, откуда взялся. Глаз великой Михайловской красавицы Алены. Но глаз две секунды погорел и потух.
– Ладно, барин, прощай! Прости, если что…
– И ты прости!..
– Ну, мне – чего прощать? Я счастливая была! Ладно, авось на том свете свидимся!..
Он смотрел ей вслед и думал, что у ней совсем не осталось походки. И он вспомнил легкую, безнадежно красивую походку жены.
– …