Привлекательность спектакля, несмотря на временную и пространственную отдаленность туманного Альбиона, где происходит действие, — в его подчеркнутой и неожиданной актуальности, в его уместности в московском быте девяностых, вроде простенького анекдотца, рассказанного вовремя и «в точку». Постперестроечной выморочной столице, погруженной в нелепый фантасмагорический транс разными кашпировскими и другими более мелкими шарлатанами, вдруг дали возможность поглядеть на себя со стороны. Конечно, Козаков не первый и не последний: начиная с Михаила Жванецкого и кончая нудными пророками так называемой «оппозиции» все наперебой стремились представить нам, по выражению одного острослова, нашу «охмуренность». Но мало кому удавалось сделать это точнее и занятнее, чем Козакову, с шутками-прибаутками предложившему публике свои пилюли, которые она проглотила, веселясь от наслаждения и не задумываясь над ее целительными свойствами, не заметив даже самого факта состоявшегося откровения.
Доходчивый оптимизм козаковеких спектаклей способствовал в те годы своеобразному очищению от скверны. Но не только. Спектакли Козакова демонстрировали еще и высокий уровень художественного творчества: без новомодных фокусов, без кликушества, без дешевой «завлекаловки» он смог на равных конкурировать с московской театральной элитой, сразу став ее естественной составляющей, обрести своего зрителя и держать неослабным его внимание, но в тоже время не прослыть модной «приезжей штучкой», плевавшей на традиции. Козакову это удалось.
Прошло много лет. Но и сегодня можно услышать, что израильская эпопея Козакова оказалась пшиком: мол, ничего стоящего там ему сделать так и не удалось. Утверждение это несправедливо, чтобы не сказать — лживо.
Многие осуждали Козакова за то, что он покинул Израиль. Вспоминали, что он называл еврейское государство «Израиловкой», говорил, что приехал не в еврейскую страну, а в русский театр (ведь предполагалось, что он будет работать в «Гешере»), намекал на провинциальность тамошней публики… Но дело не в этом: из Израиля уезжали сотни, а то и тысячи «бывших», несли при этом черт знает что, и это никого особенно не беспокоило. Просто Козаков в силу особой масштабности своей личности воспринимался, особенно, людьми старшего возраста, как некий гуру, «вожак» алии 1990-х. Конечно, никаким вожаком он не был и на эти почетные звания не замахивался.
В России с Козаковым мы почти не встречались. И все же… Наша встреча состоялась в 2007 году во время съемок документального фильма о поэте Юрии Левитанском «Я медленно учился жить» для телеканала «Культура». Вместе со съемочной группой я приехал в его небольшую квартиру в 3-м Самотечном переулке. Расположились, поставили свет и мониторы. Козаков устроился за своим рабочим столом. Мы немного повспоминали израильское житье-бытье, покойного Валю Никулина, его многолетнего партнера по сцене. А к слову — и поездку в Израиль Левитанского, случившуюся, правда, когда Козакова там уже не было. Он говорил о годах дружбы с Юрием Давидовичем, читал его стихи, пытался рассказывать забавные эпизоды из их жизни, но останавливался, натыкаясь на воспоминания о ресторане ЦДЛ, — о финале таких историй распространяться не хотелось. Еще он говорил о своей вине перед Левитанским, считая, что недостаточно читал его стихи для публики. Когда мы уходили, Козаков сказал: «А когда мы будем снимать кино про Валю Никулина?» Ответа на этот вопрос у меня не было…
В Москве второй половины 1990-х и далее на протяжении двухтысячных могло показаться, что годы, проведенные Козаковым в Израиле, не оставили в нем никакого следа. Он много читал со сцены, снимался в кино, играл в театре. Все это артист делал с прежним талантом и блеском. Одним из главных творческих достижений мастера этого периода его жизни видится роль Шейлока в спектакле Андрея Житинкина «Венецианский купец» на сцене Театра им. Моссовета в 1999 году — в разгар торжеств, посвященных 65-летию артиста. В этой роли Михаил Козаков «высказался» не только по «еврейскому вопросу» вообще, но и о своем отношении к Израилю — государству и народу, как он их увидел и понял.