«Со времен Шекспира ради развития английского языка пальцем не пошевелил никто, кроме меня, – однажды заявила она. – Ну и, может, Генри Джеймса».
Тот же мотив повторялся с вариациями: Стайн также считала, что «еврейский народ дал миру только троих гениев творчества: Христа, Спинозу и меня»[149]
. Затем в своей книге «Автобиография Алисы Б. Токлас» Стайн от имени Токлас пишет, что «пожалуй, за всю жизнь я видела лишь трех гениев». На сей раз в троицу вошли Гертруда Стайн, Пабло Пикассо и философ Альфред Уайтхед[150].Как только супруги Хемингуэй впервые попали в этот салон, начался тщательно отрепетированный танец. Стайн жестом велела Хемингуэю сесть рядом, Токлас поспешила увести Хэдли на другой конец комнаты и заняла ее разговором о повседневных делах. С точки зрения Стайн, жены творческих личностей были persona non grata, назойливыми и незваными гостями, вмешивающимися в ее разговоры с великими мужчинами. О том, насколько эффективно Токлас обеспечивает «женонепроницаемость», как выразилась Сильвия Бич, знали все экспатрианты, давно живущие в Париже[151]
.Хемингуэй послушно занял место возле Стайн. Стены вокруг них, от пола до потолка, были увешаны десятками больших, сугубо модернистских полотен: Пикассо, Брак, Сезанн… Это было все равно что попасть в частный музей[152]
. Между Хемингуэем и Стайн завязался разговор на профессиональные темы.Так же, как в случае с Андерсоном и Паундом, Хемингуэй не сводил со Стайн глаз и ловил каждое ее слово. Он поразил Стайн тем, что «смотрелся иностранцем, и глаза у него были очень любопытные, в смысле, не сами по себе, а ему все было интересно»[153]
. Если Эзра Паунд учил Хемингуэя очищать язык от избыточности, то Стайн просвещала его насчет ценности намеренных пауз. В основе ее стиля лежали свободные ассоциации и словесные повторы, о чем свидетельствует ее стихотворение 1913 года «Священная Эмилия»:Никого не оставляли равнодушным эксперименты Стайн с английским языком, точно так же, как мало кто проявлял равнодушие к самой мисс Стайн[156]
. Манера письма привлекала внимание читателей двух континентов еще до войны, но ни издатели, ни публика не спешили взяться за ее книги. В 1908 году Стайн на собственные средства издала свою первую книгу «Три жизни», и говорили, будто в первые полтора года после выпуска она была распродана в количестве менее 75 экземпляров[157]. По словам одного из хроникеров парижской жизни, Стайн «не соответствовала ничьим представлениям о популярном авторе»[158].В то же время Хемингуэй усмотрел явный шанс в характерных особенностях ее стиля. Ему удалось произвести на Стайн впечатление во время первой встречи, поэтому вскоре состоялся ответный визит Стайн и Токлас в тесную квартирку Хемингуэев на улице Кардинала Лемуана. Стайн старательно одолела все четыре марша лестницы, ведущей до квартиры, и, очутившись на месте, рухнула на кровать и терпеливо перелистала ранние произведения Хемингуэя. Прочитала, подумала, а потом вынесла вердикт: предстоит еще масса работы.
Во-первых, ему следует покончить с журналистикой, объяснила Стайн. Эта жертва необходима, если он вообще рассчитывает когда-нибудь стать настоящим писателем. В этом случае долгие убеждения ей не понадобились.
Во-вторых, темы, которые выбирал Хемингуэй, были слишком грязными. «Не пишите ничего непечатного», – наставляла Стайн, подразумевая все, что можно счесть чересчур непристойным. Ее особенно оскорбил рассказ «У нас в Мичигане», посвященный пьяному изнасилованию второпях на свидании[159]
. Хемингуэй с готовностью выслушал совет, но позднее отверг его.Они перешли к теме его первого романа – опять-таки из жизни Мичигана. Стайн не нашла для него ни единого доброго слова.
«Тут слишком много описаний, – заявила она, – причем не особо удачных. Начните заново и сосредоточьтесь»[160]
.