Пожалуй, существует два основных вида садов: французские – сады геометрического совершенства, которые, с их резными изгородями, многогранными фонтанами и так хорошо просчитанными перспективами, передают идею того, что человек может одомашнить природу, овладеть ею до малейших деталей; и английские – сады романтической экзальтации, сельских лугов, якобы диких лесов, которые нашептывают нам противоположную идею: природная красота должна воспроизводиться в своем изобилии и асимметрии, как бонсай, дерево в горшке. Точно так же есть два преобладающих образа библиотеки: упорядоченный и симметричный, где всё потенциально доступно для читателей – с одной стороны, с другой – хаотичный и запыленный лабиринт, который может скрывать в своих черных дырах чудовищные книги. «Вавилонская библиотека» соединяет оба образа в одном. Порядок может свести с ума. Бесконечная геометрия, вместо того чтобы успокаивать, вызывает у нас самоубийственное головокружение.
«Кажется, я уже говорил о самоубийствах, с каждым годом всё более частых», – читаем в конце рассказа. Чехов писал, объясняя свой способ понимания театра, что, если в первой сцене пьесы появляется висящее на стене ружье, в последнем акте оно выстрелит. В борхесовском варианте этого механизма в начале рассказа появляются очень низкие перила, которые как будто приглашают к прыжку (в мире, где не существует гробов, мертвых бросают в пустоту, они падают вечно; их могилой становятся движущийся воздушный поток или траур). Перила открывают череду причин для депрессии и тревоги в этой Библиотеке, также известной как Вселенная, чья история всё подвергает сомнению и ведет к исчезновению. Иронизируя, Борхес предлагал понимать философию в качестве разновидности фантастической литературы. С этой точки зрения теология могла бы стать подвидом хоррора. «Вавилонская библиотека», отдаленно вдохновленная теми несколькими строками, которые в Библии отводятся на историю падения башни, объясняющую рождение всех наших языков, – это ужасающий рассказ: он имитирует создание рая, но, на самом деле, говорит о вечном существовании ада.
Собаки острова Капри[29]
Курцио Малапарте лаял не на луну, а на собак этого острова. В «Дневнике чужака в Париже» он рассказывает, как научился разговаривать с ними во время своего изгнания на острове Липари, одном из Эолийских островов, младших братьев Сицилии: «Мне было не с кем больше поговорить». Он поднимался на террасу своего печального дома у моря и часами «лаял на собак, которые мне отвечали, а рыбаки в порту называли меня самого собакой».
Малапарте делал так и в Париже в 1947 году после четырнадцати лет итальянских ссылок, преследований и тюрем режима Муссолини, который он поначалу поддержал с таким же энтузиазмом, с каким потом от него отрекся. Но отвечали ему только коты на улице Галилео: «Мне пришлось перестать разговаривать с котами на языке собак, потому что им это не нравилось, и они оскорбляли меня».
Но именно здесь, на Капри, автор «Капута» лаял, лаял и снова лаял по ночам, несмотря на то, что островитяне называли его сумасшедшим и жаловались американским солдатам, которые однажды запретили ему лаять. Тогда Малапарте попросил аудиенции у командующего гарнизоном адмирала Морса, который сказал ему: «Вы имеете право лаять, если хотите, потому что Италия теперь свободная страна. Муссолини больше нет. Вы можете лаять».
«Интересно, правда ли это?» – спрашиваю я себя, сходя с парома из Неаполя. Мифоман и самовлюбленный тип – всего лишь два эпитета из тех, что всегда сопровождают имя Курта Эриха Зукерта, родившегося в 1898 году в Тоскане в семье немца и итальянки и скончавшегося ровно шестьдесят лет назад. Его псевдонимом была иронично переиначенная фамилия Наполеона, а жизнь и творчество – противоречивые, необыкновенные, глубоко европейские – балансировали на грани хроники и романа, между невероятными приключениями и правдоподобными домыслами. Эту жизнь он описал в жанре, который мы последние сорок лет называем автофикшн, но он практиковал его раньше всех.
Человеческая масса, как и положено – бесформенная, – поглощает меня. Писатель-путешественник знает, что читателя не интересует туризм. Поэтому я не буду описывать сутолоку, царящую в порту в девять утра: одни устремляются в очереди на паромы, следующие на Искью, в Сорренто и Неаполь, другие прибыли на экскурсию в Голубой грот или прокатиться на канатной дороге, которая за два евро поднимет вас в город Капри, или на такси-кабриолете, которое проделывает тот же путь по горному серпантину за то же время и стоит двадцать евро без учета чаевых.
С нового абзаца я – благодаря возможностям эллипсиса – уже иду по дороге, которая приведет меня к нужному ракурсу: виду сверху на легендарный дом. Я приехал в поисках собак и ракурса. Внуков тех собак, с которыми беседовал Малапарте, и ракурса, с которого запечатлен его дом. Так я и оказался на дороге, которая, согласно карте, подаренной мне только что в туристическом офисе Капри, соединяет дом, который сняли в кино, и дом, который не сняли.