И все-таки он шел. Содрогаясь всем телом, по которому пробегал мороз от близких взрывов, от близких всплесков огня, смешанных с треском и гулом, от машинного постука немецких пулеметов МГ, — все-таки шел. Шел и чувствовал, как затылок наливается чугунно-жидкими мурашками, : они поднимают корни волос, как по икрам и ляжкам проталкивается, раздирая вены, стылая кровь, как во рту сохнет язык. Шел и ждал с секунды на секунду: вот сейчас немецкие наводчики передвинут огонь и начнут засыпать минами двигающиеся в серости мглы тени, с окраины поселения высунут стволы их танки и откроют беглый огонь — размеренно, по-учебному — осколочными снарядами и секущими пулеметами. Ждал, вздрагивал даже от ракет, пачками вяло взмывавших в серость неба.
Свой окопчик Лосев решил рыть, чуть отступив от спуска в овражек, заросший ивняком. Прежде чем приняться за землю, осмотрелся, хороший ли будет обстрел, выбрал еле заметный «пупок» («Все меньше работы») с кустистой полынью и не торопясь («Силы еще пригодятся») начал снимать верхний слой и укладывать дерн отдельно — когда ячейка будет готова, он этим дерном ее замаскирует. Так полагал и рассчитывал, стараясь с головой уйти в работу, но сбивало с толку паршивое самочувствие, душевная неустроенность, непонятно откуда происходившая нервность. Понимал — ее надо изгнать, иначе дело швах, но как избавиться от проклятой, которая (нервность) перед каждым боем охватывает тебя изнутри, не умел. Ждать да догонять хуже всего, но ведь надо, никуда не денешься, и что же придумать, чтобы затушить, унять противную дрожь в руках («Как же стрелять, целиться?»). Однако сидеть сложа руки еще хуже. И он, поплевав на морщинистые ладони и потерев их друг о друга, с сердцем вонзил в землю большую лопату («Венгерская земля; была наша, потом румынская, теперь вот.. вспотеть надо — и пройдет», — пришло неожиданно), которую предусмотрительно подобрали на задворках одного дома. Лопата оказалась наточенной, и так что Лосев за какие-нибудь четверть часа углубился чуть не до пояса («Хватит на первый случай»).
Пот его прошиб, тряска в руках унялась, но душу по-прежнему угнетала неизвестность, предчувствие чего то не хорошего А тут еще эта сырость, слякоть, с мертвенно-серого неба моросит, весь промок, как курица под дождем. Лишь тронулись на позиции, о манерку содрал кожу на самом рабочем пальце правой руки — указательном, высосал кровь, залепил подорожником, перевязал, нее одно саднит, зараза. Когда шли, коршуном налетел ротный Мышкин («Молокосос несчастный») вроде бы Лосев отстаёт: «Уж лучше бы торчал в обозе, ну и войско досталось» Этот Мышкин, леший его разберет-поймет, матерится на чем свет стоит, на всех кидается словно цепной пес — не подходи. А то вдруг «сорок» у солдат стреляет, похабными анекдотами сыплет, охальник, в свойского парня рядится, заигрывает с солдатами. Вот был Вилов. Бывший комвзвода. Бывший комроты. Хоть и молод был, а другой раз вспомнишь. При том проще, яснее стало после стычки. Судьба-злодейка: только было наладилось с Виловым — бах, и нет Вилова. Убило. На той Безымянной высотке у реки Прут, где Лосеву довелось пережить такое, что и теперь, как вспомнишь, в озноб кидает. А ведь было — хотел смерти Вилова, а теперь жалко мальца. Как, Захар Никифорович, дурья башка, тогда не сообразил: ведь сын за отца не ответчик. И с Иваном-то, его отцом, у Лосева свои счеты были, потому прощения нету, хоть и свела его в могилу грудная болезнь, постигла, оборванца. И Зинка, бывшая его, Лосева, невеста, потом жена Ивана Вилова, зальется горючими слезами за сына. Чего уж тут!
Сидел старик, как его втихаря прозвали во взводе, на краю своей ячейки, удрученный, запыхавшийся, а в голове крутились разные-разные мысли — нет, обрывки мыслей, из разных времен его жизни, из разных пластов сознания. Мимолетно подумав о своем давнишнем обидчике Иване Вилове, он пришел в себя, прочистил мизинцем заросшие мелким седым волосом уши, погладил на шее след Ивановой нагайки.