— На кой они мне! Сам могу дать. — И Маслий вышел из землянки, напевая: «Дам коня, дам седло, дам винтовку свою, а за это за все ты отдай мне жену…»
Лосев думал мучительно: «Вот ведь как судьба скомандовала. Отольются Ваньке с Зинкой слезами кровавыми муки моей души и тела. — Он провел пальцем по шраму. — И не узнают они, где чадо ихнее выпестованное покрыто сырой землею. Ох, скорее бы уж наступил час расплаты… Да и то верно, — бывает, глупца, не в меру отчаянного, минует стая пуль. Бывает… Или самому шлепнуть в заварухе…» От этой мысли ему стало страшно. Если вскроется, — сам рой себе могилу. Расстреляют и бросят, как падаль, в овраг и уйдут. А семья, а дети? Да и зачем ему это, когда все само собой произойдет? Мысли его перешли на винтовку. Без трехлинейки он пропадет в первом же бою, сгинет ни за грош. К автомату надо долго привыкать, пристреливать. Но главное, тоска его съест по трехлинейке, с которой прошел от Сталинграда и вот до этих… Зезюлени. Чего только они вместе не пережили, в каких заварухах не были — ни разу не подвела. Неужели придется отдавать Маслию бинокль — такой бинокль! Немецкий офицер, которого Лосев подшиб, был, видать, не ниже, как комбат. Ему цены нет, этому десятикратному биноклю. Идешь по тайге, взберешься на увал, глянешь — любая сопка придвинется к тебе на два шага. Все зверье твое, куда бы ни по пряталось. На версты видишь, а тебя нет!.. Нашла коса на камень. «Засудит он меня за Фазылова — как пить дать. Чего же делать? Чего же делать? Господи, надоумь… Придется отдать. Однако, может, часы возьмет. Правда штамповка, но ходют». — Лосев приложил их к уху — тикают.
— Эй, Маслий!
— Чего тебе? До ветру?
— Зайди!
— Ну?.. — Маслий лихо подбоченился в проходе. Не может быть, чтоб у такого куркуля, как Лосев, не было стоящего трофея, ну вроде финки с перламутровой рукоятью, пистолетика, портсигара с нарисованной голой красавицей, зажигалки…
— Заходи!
— Мне нельзя: я — часовой! — набивал цену Маслий.
— Слушай, паря! Часы. Боле ничего нет.
— Покажи! — Маслий взял часы, повертел, послушал. — Штамповка. Не… Я же тебе даю не котелок, не противогаз — винтовку. — И его начало заносить на мораль: — Каждый воин Советского Союза получает личное оружие…
— Брось!
— На, возьми свою консервную банку. Вот часы. — Маслий показал на свои, со светящимся циферблатом. — Ход, ход какой! Анкерный — тик-тик, тик-тик… Семнадцать камней. Рубинов — не булыжных. Думай, думай, а я пошел тебя караулить.
Минут через десять Лосев решился.
— Эй! Черт немазаный! Заходь!
— Надумал?
Лосев помолчал. Маслий не торопил, зная, что «старик» тугой, не рисковый.
— Биноклю придется…
— Бинокль?
— Ага.
— Работает?
— Еще как!
— Давай!
— В моем окопе, в нише. Встанешь вот так и пошарь правой рукой за гранатами. Разрой немного — найдешь мешочек.
— Добре. Сменюсь — пойду. Сунут автомат — бери. Я его сховаю в повозке.
Сделка с Маслием не успокоила. Наоборот, пуще забередила мысль: если сегодня-завтра наступления не произойдет — затаскают, антихристы книжные. В штрафную пошлют… Взводных хватает на один, два, ну, три боя. Тем более молочных, которые по передовой-то не умеют ходить.
Смерть взводного разом избавит и от суда, и навек он будет отомщен за кровоточащую застаревшую рану сердца, которую нанес ему Иван Вилов.
Двадцать с лишком лет тому назад было это.
В начале лета Зинку — дочь Григория Алферова — просватали за Захара, сына Никифора Лосева. Ревела, криком кричала:
— Папка любимый! Мамынька родная! Лучше век вековать в девках! День и ночь батрачить на вас буду! Да что это вы со мной делаете?!
— Дуреха! Цыц!.. Ты, мать, не лезь попередь. — Григорий Осипович, как былинку, отстранил жену. — Наревется, и все минет. Захарка — слышь, ты! — не мот, смирный. А что слова из него клещами не вытянешь — не беда! Даже оно лучше. Ну, за кого тебя отдавать? В селе парней-то полторы калеки. Брысь в чулан!
Через неделю Григорий Осипович вынул подкову из проушин дверей, буркнул:
— Пожалей мать-то!
Однажды, когда Зинка со своей пучеглазой подругой толстушкой Чурилихой выбежала за околицу, в прибайкальское торговое село Потапово, раскинувшееся на три версты по берегу Каренги, втянулась партизанская конница. Густой пар валил от коней. Зинка, в рыжих полусапожках с блестящими колечками, в черной сатиновой юбке и белой кофточке, — Зинка стояла у колодца, деревянным ковшом черпала из бадьи ледяную воду и подавала конникам. Чурилиха прыскала со смеху, лущила семечки и обсуждала с Захаркой партизан. Усталая конница шла до вечера. Но Зинке не хотелось домой, хотя она и уморилась. Мысли ее были самые что ни на есть девичьи. Нет ли среди них ее суженого? Сердце замирало. Может, этот, с цыганским чубом?
— Эй, молодка! Не меня ли высматриваешь?! Садись, прокачу! — Казачок в лохматой папахе, перечеркнутой спереди выцветшей красной ленточкой, звеня саблей, вздыбил возле нее оскалившегося потного монгольца.
— Ай! — взвизгнула Чурилиха, оттаскивая зазевавшуюся Зинку из-под копыт танцующего на задних ногах гнедого жеребца.
— Леший, задавишь! — закричала Зинка и плеснула на чубатого из ковша.