В словах был яд, предназначенный для Деревянных: ты, Митя, влюбил в себя первую красотку улицы. Что ж! Ты вот сейчас — небритый, голодный, холодный, в четырех шагах от смерти — здесь! Она — там, красивая и молодая, в комнатке на диванчике, в тепле, уюте, хохочет над шутками-прибаутками заготовителя прессованного сена для конницы. Заготовитель танцует с ней под граммофон и все норовит увлечь в затемненный коридор…
Митя не выдержал — в траншею влетел ком земли.
— Брось его! — Давлетшин придвинулся к Маслию. — Слушай. Дело скажу.
— А что?
— Вера больно хороша. После войны жениться буду.
— Дурень ты, Акрам. Комбат тебя съест.
— Не скажи так. Секрет знаю. Не болтаешь?
— Я? Ходячий гроб для секретов.
— Гм. Хитрый ты, Масло.
— Хитрый. Мне жить надо! Мстить! Я из них повыпускаю кровушки. Про комбата?
— Иске дус — он старый друг мой.
И Акрам рассказал, что с ним было.
Комбат Денщиков был ранен под Киевом в плечо и в кисть. Только ночь спасла его от немецких солдат, добивавших раненых и гонявшихся за красноармейцами на танках по пшеничному полю. Он уполз в ивняк, а к утру постучался в хату Ксаны Васильевны Самойленковой. Она жила с дочерью, невестой на выданье, Верой. Вера, спасаясь от угона в Германию, скрылась у партизан, а Ксана Васильевна распустила слух, что нет дочери родительского благословения, если она бросила мать одну-одинешеньку и сбежала неизвестно куда. Слух помог. Полицаи не трогали Ксану Васильевну, но сожалели, что она только на третий день заявила о бегстве непутевой из дому.
Изредка, среди ночи, наведывалась Вера, узнавала сельские новости, успокаивала мать и исчезала опять.
Не знавшие устали ласковые руки, безмерная жалость Ксаны Васильевны быстро поставили на ноги Ивана Денщикова. Раны затянулись. Иван, лежа в тайном погребе на деревянном топчане, раздумывал, как ему быть: пробираться к своим, на восток? Но фронт, поговаривают, отодвинулся к Волге. Заявиться к партизанам, — но как к ним попасть? И решил довериться Ксане Васильевне. Она сегодня придет в полночь. Может, слышала, может, знает, как пробраться к партизанам. Не отсиживаться же ему, мужику, в самом соку и силе, как кроту, в этой дыре, хотя и прибранной, как светелка, — когда все воюют.
До первых петухов Иван не сомкнул глаз, еще днем отлежал все бока и теперь ловил шорохи: ждал Ксану Васильевну. Так, прислушиваясь к звукам, незаметно задремал. Открыл глаза, когда голос Ксаны Васильевны прошептал:
— Иван Тимофеевич, спите, что ли? А, Ваня?
Ксана Васильевна зажгла коптилку. Сунув под топчан котелок со щами и сверток с хлебом и луком, присела на краешек постели, тихо, учтиво, будто боялась, кабы Иван Тимофеевич не встал и не сказал: «Вот и здоров. Ну, спасибо, прощайте».
— Спасибо вам, Ксана Васильевна. — Долго, неторопливо, старательно устраивал самокрутку, глядя перед собой. Закурил. — Ксана Васильевна, пришла ночь, и ми должны поговорить… я здоров.
Ксана Васильевна глядела на него широко открытыми глазами, они блестели влажным блеском, и Иван Тимофеевич заметил, как она, чтоб занять руки, поправила косу, как пальцы ее руки побелели, сжимая полушалок у подбородка.
Сколько дней и ночей выхаживала она его, как дитя малое, как… мужа родного. Она не таилась этой мысли. А что, разве не так? Завидный, статный и как привязался к ней, привык — она чувствует, что ему и самому неохота с ней расставаться, но и оставаться больше нельзя, да и не мужское это дело цепляться за бабью юбку.
Ксана Васильевна поняла: он вручает ей свою судьбу, просит совета. На душе у нее стало еще теплее от беззащитной доверчивости, которая ломает последнюю хрупкую корочку сдержанности между близкими людьми. Она вся зарделась, хотела остудить заалевшие щеки ладошками, да вместо этого, удерживая вздох, нашла его тяжелую руку с толстыми венами, погладила, прошептала:
— Погоди, Ваня, с недельку.
Иван Тимофеевич взял ее за руки, наклонился к ее лицу, обхватил его бережно, повернул к себе и прижался к ее сухим горячим губам. Ксана Васильевна обняла его крутую шею упругой рукой и ответила. Иван Тимофеевич, чувствуя, как накатившая теплая волна заполняет его всего, доверчиво глянул в ее лицо с прищуренными глазами и привлек ее к себе…
Восемь ночей, как забрезжит рассвет, от скирды старой соломы, под которой находилась берлога Ивана Тимофеевича, отделялась тень и, мелькнув подле забора, скрывалась в сенцах хаты.
В девятую ночь Ксана Васильевна привела в погребок Верочку. Иван Тимофеевич даже при скудном свете коптилки приметил, что дочь и мать — две капли воды. Только эта потоньше, постройнее и волосы приглаживает материнским движением, но не обеими руками, как та, а одной.
В ту девятую ночь Вера увела Ивана Тимофеевича к партизанам. А спустя два месяца в хате Самойленковых разыгралось то, о чем Ксана Васильевна не могла и подумать в страшном сне и, потрясенная, едва не наложила на себя руки. По теплому небу дремотно плыли одинокие облака, луна играючи пряталась за них — тогда в хату сбегались тени; снова выкатывалось на синюю звездную гладь — и по полу разливалось беззвучное серебро света.