Конвоир, выходя, плотно прикрыл за собой дверь, и они остались в кабинете вдвоем. Комендант Торн расположился в своем излюбленном, видавшем виды кожаном кресле за массивным дубовым столом. Мощные резные ножки подпирали тяжелую столешницу, обитую дорогим зеленым бархатом. Все на этом столе было весомо, солидно, даже монументально. Каменная чернильница, каменные настольные часы с резными бронзовыми стрелками и бронзовым же орлом, распростершим свои крылья над белеющей эмалью циферблата. Каменное пресс-папье, каменное ложе для пера, каменный невысокий сосуд, служивший емкостью для всяческих канцелярских принадлежностей. Но только такие вещи и должны были быть на письменном столе коменданта, который и сам отличался какой-то незыблемой скалистостью всего своего облика.
На зеленом бархате стола среди всей этой канцелярской тверди валялся небрежно вскрытый конверт с императорской гербовой печатью. Само послание лежало тут же, рядом с конвертом. Изящный канцелярский нож с ручкой из слоновой кости, украшенной тончайшей резьбой, которым, судя по всему, и было наскоро вспорото брюхо пакета, еще не вернулся на свое привычное место и сейчас совершал в руках хозяина замысловатые пируэты, свидетельствовавшие о состоянии глубокой задумчивости Торна. Он смотрел на стоящего перед ним арестанта, но мыслями был где-то совсем далеко. Глаза Бена были подернуты дымкой воспоминаний. Они не видели ни арестанта с выжженным на лбу номером 824, ни грязной с потеками крови робы на нем, ни цепей, поддерживаемых дрожащими от напряжения руками. Взгляд его созерцал совсем другие картины, отдаленные от действительности многими и многими то ли километрами, то ли годами.
Сам Восемьсот двадцать четвертый с интересом всматривался в коменданта. Безупречные, залихватски подкрученные кверху усы, идеально, до синевы выбритые щеки, слегка подернутые благородной сединой аккуратно стриженные бакенбарды, ухоженные отполированные ногти… И не только ногти. Он весь был как будто отполирован, вычищен и надраен до блеска. И этот блеск гармонично обрамлялся блеском окружавшей его обстановки. Резная мебель ценных пород дерева, подлинные картины известных мастеров прошлого в массивных золотых рамах, изящная люстра, искрящаяся светом десятков свечей, отражаемым крыльями золотых херувимов и серафимов. Особую гордость хозяина кабинета составляла коллекция холодного оружия, разместившаяся на стене прямо за спиной Торна. Сабли, мечи, кинжалы, ножи, ятаганы с золотыми, серебряными и даже нефритовыми рукоятями, украшенными всем разнообразием драгоценных камней, на какое только способна человеческая фантазия, и тончайшей резьбой, эту фантазию превосходящей. Это оружие создавалось для украшения королевских дворцов. Его блистательным клинкам была чужда жажда крови и ярость сражений. Они рождались исключительно чтобы блистать, отражая и умножая блеск великолепия и величия царских покоев.
Восемьсот двадцать четвертый опустил глаза. Его поразил вопиющий диссонанс между его грязными, сбитыми в кровь босыми ногами и мягким ворсом роскошного персидского ковра ручной работы, на котором они оказались. Как мог он терпеть на себе это жалкое человеческое создание! Он создан был для того, чтобы своим видом ублажать взоры падишахов и эмиров, своим ворсом ласкать обнаженные тела наложниц, возлежащих у ног своего повелителя. Но никак не для того, чтобы терпеть на себе грязного, ободранного, источающего запах пота и камерной затхлости заключенного. Во всем этом была какая-то чудовищная несочетаемость, будто в одном месте и в одно время по какому-то нелепому стечению обстоятельств сошлись два параллельных непересекающихся мира – мир роскоши, изобилия, покоя и мир грязи, страданий, мук и отчаяния. Они не должны были встретиться, но они все же встретились. Здесь, в кабинете коменданта тюрьмы, который меньше всего на свете походил именно на кабинет коменданта тюрьмы.
Восемьсот двадцать четвертый разжал пальцы, и поддерживаемая ими до того цепь, гремя звеньями, гулко стукнула о ковер. Узник с вызовом поднял взгляд на коменданта. Звук падающей цепи вывел Торна из того состояния задумчивой отстраненности, в котором он находился все это время. Он вернул наконец на место уставший от безотчетных метаний канцелярский нож и в который уже раз взял лежащее на столе письмо.
– Цепь на ковер можно было и не бросать. Ваша жизнь сейчас не стоит и десятой его части.
Но столь высокая стоимость коврового изделия нисколько не смутила Восемьсот двадцать четвертого и не вызвала в нем ни раскаяний, ни угрызений совести. Напротив, он с большим трудом удержался, чтобы в довершение ко всему еще и не плюнуть на это баснословно дорогое мохнатое роскошество. Но Торн не обратил внимания или сделал вид, что не обратил внимания на этот плохо скрываемый позыв, и спокойным тоном продолжал: